— А тебя туда звали? — прищурилась мама.
— Ну это я так… в принципе, — сразу стушевался Тимохин.
Прибежал Филипп — и казалось, и без того короткие волосы на затылке у него стояли дыбом. Шагнув в кукольную комнату, он метался от одной куклы к другой, разглядывал ваги и ощупывал гапиты.
— Точно. Сломаны, — процедил он сквозь зубы и уставился на Сашка.
— Чего смотришь? Отвали, козлина, — беззлобно огрызнулась она и отвернулась, чтоб не видеть, как он ее гипнотизирует.
Нелепым катерком двигал по коридору Олежек. Он нервно загребал ногами, как ластами. Лицо его было совсем белым, а глаза выцвели еще больше и стали совсем прозрачными.
— Ну что? — кинулся он к Филиппу и схватил его за рукав.
— Что-что, — хмуро отозвался Филипп, — все куклы сломаны. Те, что сегодня заняты в спектакле — тоже.
Все снова загалдели и загудели: «Бардак!», «В этом театре!», «Как играть с болванками?», «Вечно актеры — крайние!»
— Кто это сделал? — взвизгнул Олежек, и сзади было видно, что голова его мелко-мелко трясется.
Стало тихо. Уже никто не кричал. И даже папа затушил сигарету. Даже Поп Гапон стоял тихо-тихо.
И театр притих тоже.
Сэм — я видел — старался изо всех сил не смотреть на меня.
Глаза Олежека метались, словно вот-вот сломаются, как у старой усталой куклы.
А потом остановились на Сашке.
— Ты? — тихо сказал Олежек. — Это ты сделала?
— И прибавил: — Твоим родителям придется все оплатить.
«Это я сделал!» — хотел уже сказать я и даже сделал полшага вперед набрав полную грудь воздуха.
Но не успел.
Потому что Филипп торопливо и громко бросил:
— Ну ладно — это я был. Я сломал.
И все-все уставились на Филиппа: и Сэм, и Олежек, и мама с папой, и Поп Гапон.
А у Сашка даже рот открылся. «Врешь!» — восхищенно прошептала она, а я изо всех сил ткнул ее в бок, чтоб заткнулась.
На Олежека стало страшно смотреть — он то бледнел, то краснел, то становился какого-то невозможного желтого цвета.
— Ты? — беспомощно спросил он Филиппа. — Но зачем? Тебе-то — зачем?
— Я понял, что не справляюсь, Олег Борисович, — вдохновенно заговорил Филипп. — Ну, я и вспылил. Я нервный вообще, Олег Борисович. Папа говорит — псих.
— Папа, — совсем уже тихо отозвался Колокольчиков.
Конечно, и думать было нечего, что Филипп успеет починить к вечернему спектаклю хотя бы половину кукол.
— Лёлик! — просиял Олежек. — Я позвоню ему, он поможет.
— Он не согласится, — быстро сказал Сэм. — Даже если ты хорошо заплатишь.
— Не согласится? — ошарашенно повторил Олежек, и нижняя губа у него затряслась.
— Конечно, — съязвил Тимохин, — даже на пенсию как следует не проводили, Олег Борисович!
Все загалдели.
— Я попробую его уговорить, — Сэм смотрел в глаза Олежеку не отрываясь, — но вряд ли смогу.
Олежек схватил его за рукав.
— Попробуешь? Ты скажи ему, что мы жалеем, ну, что так получилось — без проводов на пенсию.
Сэм мягко отвел его руку.
— Только просто так ничего не получится.
— Просто так? — казалось, Олежек понимает, о чем говорит Сэм, и изо всех сил оттягивает момент, когда придется сказать об этом вслух.
— Да, просто так, — жестко повторил Сэм, — а вот если ты мне дашь приказ о восстановлении в должности мастера Леонида Аркадьевича.
— Приказ… — обреченно вздохнул Олежек.
— Прости, забыл совсем, что ставок-то лишних нет, — огорченно сказал Сэм.
— Ну, найдем, найдем ставочку, малыш! — вскинулся Олежек. — Сэмушка, ты поговоришь с ним?
Попробую, — сурово сказал Сэм и отвернулся. И мы увидели, что глаза его — смеются.
— И передай, что мы все его просим, — подытожил папа. — Просто все!
Театр совершенно точно проснулся. Он будто бы танцевал под никому не слышимый джаз, и хотелось танцевать вместе с ним, прищелкивая пальцами и подпрыгивая.
Мы, конечно, тоже увязались ехать к Лёлику.
— Бежим на метро! — бросил нам Сэм, засовывая в сумку бумагу с приказом о восстановлении Лёлика в должности с крючковатой подписью Олежека. — Так быстрее!
Еще не начало темнеть — и еще, конечно же, есть время, чтобы чинить кукол.
Я дотронулся до колена бронзового летчика в теплом комбинезоне внизу, на «Бауманской», чтобы все получилось и Лёлик насовсем вернулся в театр.
Сэм все время улыбался чему-то внутри себя. Мы с Сашком стояли, прижавшись носами к стеклу вагона, на котором написано «Не прислоняться». Кто-то стер пару букв, и получилось безграмотное «Не писоться» — не для нас написано, конечно же, мы смотрели, как бегут мимо сплетенные провода, превращаясь в диковинных змей, как мерцают одинокие лампы, и старались угадать в бархатной тьме, пахнущей углем, таинственные станции и заброшенные тоннели.
И вдруг я сказал — наверное, надеясь, что Сашок ничего не расслышит в шуме и свисте, с которым поезд проходил тоннель:
— Они называют меня педиком. Потому что я не целуюсь с девчонками.
Она отстранилась, и на стекле растаяла лужица пара, медленно исчезла, словно кто-то сдул ее со стекла. Покосилась на меня, буркнула что-то — мне показалось, что она сказала «разберемся», — и снова прижала лоб к стеклу. А потом приложила к стеклу и руки — словно закрывалась ото всех. И на ладонях ее, наверное, были видны линии — как бесконечные сетчатые дороги…
— Нет, — покачал головой Лёлик, — ушел так ушел.
— Я боялся, что ты не захочешь, — вздохнул Сэм, — они даже приказ сделали — смотри.
И он вытащил из сумки приказ с подписями и печатями.
Но Лёлик все равно качал головой — «нет».
— Нет. Меня выкинули, как сломанную куклу.
— Ну Лёлик! — уже совсем безнадежно проговорил Сэм. — Они все, все до последнего актера просили передать, что просят тебя вернуться. И даже Филипп.
— Не надо было выкидывать, — сурово поджал губы Лёлик, — тогда бы и просить не пришлось.
И вдруг меня прорвало.
Я заговорил — и не мог остановиться.
Про то, как мы сидели с Сашком в кукольной комнате над чертежами, как боялись ломать кукол — и как боялись не ломать.
Как просили у них прощения.
Как стояли на пороге кукольной комнаты, когда вокруг защелкало раскалывающимся орехом.
Как театр потом танцевал джаз — и даже про летчика на «Бауманской», которого я погладил по коленке, на счастье.
Я выговорил все-все — и замолчал.
И тогда Лёлик встал и пошел в прихожую — надевать пальто.
Вечер был похож на день рождения.
Или на Новый год. Или на день рождения и Новый год сразу.
Внутри меня было столько радости, что я боялся взлететь к потолку, как воздушный шар.
Лёлик с Филиппом походили на хирургов: они сосредоточенно склеивали, резали и подтягивали, они вскрывали кукольные головы и чудесным образом снова превращали куски в единое целое, они меняли пружины и заново крепили на гапитах крючки для глаз и рта. А мы с Сашком верными ассистентами стояли рядом — и размешивали клей, и подавали нужные детали.
Сэм сбегал в магазин — «одна нога тут, другая там, надо же снова открыть Конфетный балаганчик!» — и в мастерских снова запахло шоколадом, хрусткими вафлями, орехами и ягодной карамелью вперемешку с древесной стружкой и крахмалом.
Актеры вбегали в мастерскую, хватали готовых кукол и словно в бесконечном прыжке улетали на сцену. А Мама Карло счастливо улыбалась.
Гремела музыка, поднимая тебя до облаков, мерцала искусственными свечами на сцене тряпичная елка, пахло клеем и лаком, конфетами и праздником, Щелкунчик-Сэм превращался в человека, а куклы играли так, словно они и вправду — живые.
И никто из зрителей даже не догадался, что еще днем все они безжизненно висели с закрытыми глазами и мертвыми руками.
И никто из зрителей, наверное, не понял, отчего на поклоне, когда все актеры стояли — уставшие больше обычного и счастливые — Сэм вдруг вытащил на сцену горбоносого старичка в очках и вязаном жилете, который смущенно улыбался и прятал руки за спину, будто ребенок. И отчего все-все актеры окружили его и аплодируют без остановки, так что звук аплодисментов разрастается, взрывается где-то под потолком и падает в зал невидимым конфетти.