— Почему все избы разрушены?
— Зачем все? Не все. А только те, коих хозяев в селе нет.
— Где же они?
— Кои померли, кои ушли на стройку.
— А почему ж вы не охраняете избы?
— А это же частная собственность.
«Дурак, — подумал Кирилл. — Нет, не дурак, а плут», — перерешил он.
— А где народ?
— У нардома. Ужас, ужас, ужас! У нас ведь не народ, а луковицы с глазами, — председатель хихикнул. — Знаешь что… на днях баб на мороз голыми задницами посадили… отморозили, теперь на улицу не показываются. А то, как что — в волосы тебе, да мало, норовят тебя за то поймать, то есть за самое тонкое место. А теперь — сами отморозили. А село на черной доске висит. Ужас, ужас, ужас!
— Как твоя фамилия?
— Евстигнеев. Силантия Евстигнеева знаешь? Жулик! Мигунчиком звали. Так я его племянник.
— Ага. Вон чья кровь. — И как только к сельсовету подъехала машина, Кирилл грубо, как берут цыплят, взял председателя за шиворот и, вталкивая в машину, крикнул шоферу: — Отвези… в ГПУ… до моего распоряжения… А сам вертайся к нардому. Живо!
И зашагал к нардому. Он шагал большими, широкими шагами, словно измеряя улицу, а под глазами у него налились мешки — серые, с синими жилками. Он шагал, и хрустел ледок под каблуками его сапог.
«К народу! — чуть не вскрикнул Кирилл, тут же вспомнив рассказ Сталина про Антея. — И не горячись, — говорил он себе. — Надо быть осмотрительным. Распугаешь — не словишь. Не горячись».
У нардома стояли, как истуканы, люди. У большинства лица опухшие, точно отмороженные, а глаза слезливые, запавшие. Люди стояли вразброс, поодиночке, будто оглохшие. Только впереди всех, положив обе руки на палку и опираясь на нее грудью, переступал с ноги на ногу старик и как будто внимательно слушал человека, который держал речь с крыльца нардома. Человек как-то приседал на пятки, будто они у него обрублены. Ухо одно у него, как у циркового борца. Говорил он, отчеканивая каждое слово, закинув руку за поясницу, но иногда руки вытягивались по швам, и человек начинал кричать, будто командуя ротой.
— Еще в семнадцатом героическом году, — отчеканивал он, — в годину радостного рождения пролетарской революции, когда рабочий класс и трудовое крестьянство вырвали трехцветное знамя из рук кровавого Николая и, оторвав от него красную часть, понесли знамя трудящихся через годы мучительной борьбы — годы гражданской войны, разрухи, тифа, — еще тогда рабочий класс предсказал, что кулак является могильщиком пролетарской революции. И вот теперь вы, сбитые кулаками, хотите затоптать красное знамя — знамя, за которое бьются все трудящиеся всего мира!..
Неподалеку от человека с подбитыми пятками сидел за столом Лемм и в знак согласия то и дело кивал головой. Тут же рядом, за спиной Лемма стояли еще люди в туго подтянутых поддевках, в полушубках — черных, романовских. По всему было видно, что люди эти не из Полдомасова, а откуда-то со стороны: уж очень они спокойно смотрели на толпу полдомасовцев, так же спокойно и привычно, как спокойно и привычно мясник смотрит на заколотого быка.
«Стая… волчья», — решил Кирилл и перевел взгляд на старика.
Старик, переминаясь с ноги на ногу, тянулся, вслушивался в слова оратора и, очевидно, ничего из них понять не мог. Иногда он прикладывал ладонь к уху, но тут же опускал ее и снова замирал.
— И вот это красное знамя… — продолжал человек.
Кирилл не выдержал, крикнул:
— Есть ли у полдомасовских крестьян-колхозников хлеб?
Человек замялся и даже растерялся.
— Ты что делаешь здесь? В колхозе? — еще грубее крикнул Кирилл.
— Я, собственно… научный сотрудник опытной станции, а в колхозе помогаю по делопроизводству.
— Ну, стало быть, ты знаешь — есть хлеб или нет?
— Я это точно сказать не могу.
— Тогда какого же черта рвешь тут знамена! Слезай! — И, чуть не столкнув человека с крыльца, Кирилл стал на его место, несколько секунд осматривал крестьян — и грохнул: — Как член Всесоюзного Исполнительного Комитета предлагаю снять село с черной доски!
Люди даже не шелохнулись. Они как будто еще больше окаменели, только где-то позади в толпе слабо вскрикнула женщина да у старика безудержно потекли слезы. Он стоял так же, опершись грудью на «длинную палку, и не вытирал слез.
4
По пути в Широкий Буерак Кирилл переарестовал человек пятьдесят. Он грубо, злобно вталкивал их в автомобиль и отправлял в ГПУ. В Полдомасове, когда он арестовал человека с подбитыми пятками, на него налетел Лемм:
— Это что за жандармские приемы? Что за приемы?
— Мы еще с вами встретимся! — крикнул ему Кирилл и уехал.
Все остальное происходило в каком-то угаре. Вряд ли Кирилл отдавал себе отчет в том, что он делал. Руководил ли им в это время рассудок, или он подчинялся только одному чувству гнева, он понять не мог. Он видел только одно: люди выпрямляются, как выпрямляются освобожденные из-под бревна ветки вишенника. И он инстинктивно чувствовал, что делает хорошо, делает то, что надо, делает так, как надо — решительно и быстро. Он не только арестовывал, но и освобождал. Почти в каждой улице Полдомасова он наталкивался на избу, забитую крестьянами-колхозниками, единоличниками, и он распускал их по домам. Проезжая же мимо одного совхоза, он услышал раздирающий крик. Голодные свиньи, встав на дыбы, перекинув морды через дощатые загороди свинарника, визжали на разные голоса. Пятьсот свиней. Иногда они, перескочив через изгородь, рвали друг друга, тут же пожирая обессилевших, или выбегали на волю и бросались на все живое. А работники совхоза, перепуганные, забились в квартирки и не выглядывали оттуда, боясь попасться на глаза озверелым, взбесившимся от голода животным.
Кирилл подъехал к квартире директора, бывшего партизана, Акулова. Акулов сидел у себя в комнате и пил. При входе Кирилла он поднялся из-за стола и, пошатываясь, полез целоваться. Кирилл оттолкнул его.
— Ты что ж?
— А что ж? Что-о-о? — захрипел Акулов и ударил кулаком по столу. — Выходи вон в поле, уткни морду вверх и ори. Никто не услышит. Свиней, сволочи, решили голодом уничтожить…
Акулов рассказал, что запасы кормов для свиней лежат на складе совхоза, но до сих пор из треста не прислали нарядов, хотя совхоз требовал наряды уже больше двух месяцев тому назад.
— А ты возьми без нарядов.
— Э-э-э! Я уже имею четыре выговора. А около склада стоит вооруженная милиция. Сунься. Возьми. Вот и запил. Чего ж мне делать? — и опять пьяно закричал: — Революцию под откос пускают!
И Кирилл, ярко видя перед собою старика, опершегося грудью на палку, его молчаливые слезы, снова, как в угаре, рванулся к запасам кормов, оттолкнул милиционера, сорвал замок со склада и приказал немедленно же накормить свиней.
И по пути шествия Кирилла Ждаркина поднялся переполох. Не успевал он закончить дела в одном конце села, как другой конец — все поголовно: малые и старые — высыпал ему навстречу. Старики падали в ноги, ревели — хрипато и придушенно. И Кирилл, поднимая их, сам ревел с ними вместе:
— Не дадим умирать. Никому не дадим умирать. Мы же с вами плоть от плоти, кровь от крови. Мы все родня. И тот, кто уничтожает нас голодом, — бейте его! Бейте беспощадно, как били в годы гражданской войны!
— Хлебца! Дядя Кирилл, хлебца! — пищали дети.
И Кирилл шел к государственным запасам, отдавал распоряжение о немедленной выдаче хлеба.
Многие же бежали от Кирилла, как от неожиданно появившейся чумы. Иные подходили близко к нему, долго смотрели ему в лицо и тут же скрывались, глухо бормоча:
— Ну и рвет! Ну и мечет!
За несколько километров от районного села Алая Кирилла встретил Захар Катаев. Тот остановил машину, сел рядом с Кириллом и, впервые называя его так, проговорил:
— Кирюша! Ты что ж это? Башки, что ль, тебе своей не жалко? А? Там приехал Сергей Петрович. В райкоме партии сидит. Тебя велено к нему доставить…
У Кирилла вдруг екнуло сердце, и он как-то весь опустел.