Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Страна бушевала, как бушует под сиверкой синее, всклокоченное море, и била гребнями волн направо, налево, хлестала по людским лодкам, лодочкам, разносила вдребезги нытиков, немощных маловеров… и стонала, выла, омытая слезами земля. Земля стонала, как стонет мать, утерявшая детей своих в огне — на пожарище, и стоны ее перекатывались через степи, через болота, через тундру, через таежную глушь. А люди все поднимались. Люди. Сто семьдесят миллионов — татары, мордва, русские, украинцы, белоруссы, жители кавказских хребтов, Памира, Дальневосточного края, ледяного Севера и горячего Юга. Они поднимались пачками и неслись кто куда, кого куда судьба затащит, — одни в города, другие в Кузбасс — в Сибирь глухонемую, на Магнит-гору — в царство бурого медведя, на Волгу, где когда-то гулял Степан Разин. И шли, шли, шли. И в полях — на пригорках, в горах — на перевалах, у болот, родников и рек, по всему пути великого шествия полыхали костры, пиликали гармошки, плакали ребятишки, мычали коровы, ржали кони, очумелыми глазами всматривались во тьму взрослые, а девушки пели заунывные песни, нежданно-негаданно расставшись со своими милками.

Так же, как на Урал, на Кузбасс, как на Север, на Байкал, в край звериных троп, так же люди шли и в урочище «Чертов угол». Многие из них еще совсем не представляли себе, что через два-три года тут пролягут гудронированные дороги, а там, где теперь кишат миллиарды комаров и мошек, расхлестнется парк, вырастут корпуса домов, — и навсегда сгинет урочище, вытесненное красавцем металлургическим заводом.

Ах, да что там чужая мечта! Мечта Кирилла Ждаркина, Богданова, коль есть своя — доморощенная. Это она, своя мечта, впилась в сердце, сосет, мучит, гонит из одного конца страны в другой, заставляет вскакивать по ночам и очумело вглядываться во тьму непросветную. Не изведан путь человеческий. И куда-то закинет судьба — к морю ли с солнечными водами, в степи ли с буйными ветрами, или на север с его вечной мерзлотой?

Эх, перевернуть бы мир вверх тормашками, вцепиться бы обеими руками в сердце земли, стиснуть бы его в несусветной злобе, кровью его омыть себя, сбросить с плеч старость, немощность и рвануться бы к другим, к тем, кто живет, как «вольная птица». Вон они развевают знаменами и хвалятся, что идут класть фундамент… не собственной избы, конюшни, а социализма. Скажите на милость, какая честь! Нет, уж ежели ты кол вбил собственной рукой да на своем дворе — так он твой… Хошь крутись около него, как пес на привязи, хошь… вешайся. Да-а. Вот оно как… И надо — хошь не хошь — а вот так оттолкнуться всеми перстами, рвануться и бежать куда глаза глядят, петь песни, скакать около костров, как скачут вот эти люди иной породы.

И пожилые, бородатые, обремененные семьями, своими думами, с удивлением посматривали на людей «иной породы» — на комсомолию.

— Что за народ такой? Ровно на пир идут. Особо вон тот востроглазый, — показывали на Павла Якунина из Полдомасова и кричали ему: — Эй! Ухарь! К нам: потешь, душу развесели малость.

А Павел Якунин, парень в восемнадцать лет, никогда ни над чем не задумывался, никогда не морщил лоб, как его отец — печник Якунин, а выходило все хорошо. Он вовсе не думал, что в пути сколотит бригаду и потом станет героем на строительстве. Он просто носился, как жеребенок, от табора к табору, пел лихие песни, плясал, рассказывал смешные небылицы, и люди льнули к нему: старики при нем молодели, даже самые суровые, кем-то обозленные там, у себя в деревнях, улыбались ему, а он больше чем кому-либо улыбался Наташе Прониной, комсомолке, девушке из Сибири.

— Из Чалдонии я, Паша, — сказала она, как только встретилась с ним.

— Ага. Чалдоночка, значит? — И под музыку балалаек, гармошек, тазов и ведер Павел закружил ее в танце.

У Наташи глаза синие-синие, как весеннее утреннее небо. Синие и лучистые. А губы тонкие, почти незаметные, только верхняя приподнята и часто шевелится, даже когда Наташа молчит. А вся Наташа точно вьюн. Вот она входит в круг, вскидывает руку, кладет ее на плечо Павлу, быстро осматривает всех, будто говоря: «Ну, какова я?…» И пошла. Она идет, перебирает ногами, вытягиваясь на цыпочках, и тело ее извивается, выскальзывает из рук Павла.

— Ты какая-то неуловимая, Наташка, — шепчет он и крепче прижимает ее к себе.

— А ты уж больно цепок, парень, — отвечает она, но не отталкивает, а льнет к нему, кружась с ним в танце.

Эх, ты-ы! Развернись плечо, размахнись удаль… Как не полюбить такую девушку… И зачем тут так много раздумывать?

— Я сбежала… от матери, не подумай — еще от кого. Махнула рукой и сказала: «Мама, ты и без меня век доживешь, а я пойду искать свою долю». А теперь мне ее жалко. Поди-ка, все сидит под окном, на дорогу смотрит, ждет — не подойдет ли ее доченька, — рассказывала она Павлу, хотя он ее об этом и не спрашивал.

Но через несколько дней ему захотелось о ней знать все: как-то нежданно для себя, для многих, они отстали от толпы и провели ночь до утра, без костров, под диким кустом орешника. И периной для них были мягкие, голубые, шелковистые мхи. А на заре, проснувшись так близко друг от друга, они долго смеялись над собой, над тем, как неловко, как неумело они в эту ночь раскрыли тайну юношеских грез. А когда догнали своих попутчиков, то Наташа, присев на лужайку, сказала:

— Па-шек, подь, приляг вот тут, — и, положив русую голову Павла к себе на колени, посмотрела на всех, го-говоря глазами: «Этот сокол мой. Навек мой».

И ее глазам все поверили, и все позавидовали ей. Хотя люди в этот полдень думали совсем о другом: они подходили к урочищу «Чертов угол» и знали, что к вечеру вольются на строительную площадку. И что-то там им приготовила судьба?

6

В таком бурном потоке, конечно, никак не мог удержаться на месте Егор Куваев из Широкого Буерака — печной мастер, «Студент», как звали его за то, что он когда-то при всем честном народе «наплевал в морду уряднику». Егор поспешно продал горбатенькую избенку, зарезал единственную овцу, созвал соседей, таких же голышей, как и он, и на берегу реки Алая закатил пир горой.

— Эй! Ши-ря! Куваев гуляет! — кричал он, потрясая кочкастыми кулаками. — Вот где у него богатство — в башке, — и с остервенением бил ладонью по голове, затем смолкал, шептал мечтательно: — Эх, и разгулялось же синее море. Теперь всю труху с земли сметет. Капут-крышка.

— Студент! Студент! — Бурдяшинцы лезли к нему, тормошили его, просили: — Ты разверни, выложь на ладонь — почему труха?

— Вы ведь кто? — Егор задергал моржовыми усами и всеми десятью пальцами сунул в бурдяшинцев. — Тля земная! Букашки!

— А почему тля? Почему букашки? — И кое-кто из бурдяшинских удальцов уже засучил рукава, а жены приглушенно завыли, предчувствуя бой.

— Чтобы жемчуг достать, на дно моря… мыряют и акул не боятся. А вы? Вы — кроты, в землю лезете мурлом.

— Как — кроты? Как — мурлом?

И бурдяшинцы избили Егора до полусмерти. Несколько дней он пролежал на берегу реки Алая.

Ребятишки за леденцы таскали ему водку. Куваев пил на тощий желудок, окунал голову в воду и на четвертый день скрылся. Этому никто не поверил, ибо все знали, — он уже не впервые продает избенку. Вот образумится, зашибет «целковый» на кладке русских печей, выкупит избенку и опять заживет мирно. Но тут ошиблись. Куваев понесся, как бумажка, подхваченная бурей, и, перебрасываясь из деревеньки в деревеньку, ералашно разносил хвалу о себе.

— Эй! Хозяин! — гремел он, входя в избу. — Не знаешь, куда Егор Кузаев девался — золотая голова? Вот он! К тебе в гости. Режь барана, руби башку петуху, ничего не жалей. Что? Печка развалилась? Наплюй. Куваев идет класть печку на тыщу спин. Ложись, грейся! Капут-крышка! — и поднимал людей на ноги, бередя зависть к себе, к своей удали, превращаясь в знатока всех дел на свете; к нему бежали за советами, поили его водкой, пьяного переносили в переднюю избу, клали на девичью постель, мыли в бане, а он, возомнив себя главным лицом государства, давал советы направо и налево; мирил драчунов; гулял на свадьбах как посаженный отец; торговался с вербовщиками, выколачивая задаток на дорогу, заставляя пропивать его, уверяя:

70
{"b":"173817","o":1}