Никита еще раз пробежал написанное, затем подмахнул свою фамилию, приделав к ней хвостик с закорючкой, занес руку, чтобы поставить точку и…
И кажется Никите, – по какому-то неведомому велению превратили его в курицу, такую, какую видел по осени на гулянке во дворе Маркела Быкова, – споенную, ощипанную. И бегает Никита-курица по порядку, и гоняются за ним бурдяшинские ребятишки, подбрасывают крючок с нацепленным червяком и ждут, стервецы, когда Никита клюнет… И хочется Никите клюнуть… и знает: клюнь – сорванцы сцапают, голову свернут и удерут, как удирают они с ворованными курами, на Шихан-гору к кострам и сварят там из Никиты похлебку, будут хлебать, приговаривая:
Был Никита-курица,
Опустела улица,
Опустела улица —
Был Никита-курица.
И не выдержал Никита – клюнул. Дернули ребятишки за удочку, потянули к себе… Пропадать! Пропадать Никите от бурдяшинских шалунов… И закричал он пронзительно, будто ему резали уши.
– Чего ты! С ума, что ль, спятил? – спрыгнув с кровати, затормошила его Елька. – Ребятишек перепугаешь.
Никита проснулся. Он сидит за столом, перед ним лист исписанной бумаги, рядом Елька – она в одной рубашонке, второпях забыла прикрыться: груди у нее маленькие, пухлые, а шея – нежная, белая.
– Чего ты? – она ткнула его и, заметя, как он осматривает ее всю, прикрыла груди и, тихо смеясь, скользнула под одеяло. – Писака!..
– Точку вот забыл поставить, – просопел, сам не зная для чего, Никита и поставил рядом со своей фамилией точку.
– Точку? Они вам наставят точек на всяких местностях.
– Илья не пришел? – перевел Никита разговор и, встав с табуретки, приблизился к кровати. – Мальчонку-то задавишь, – добавил он, трогая за плечо Ельку, показывая кивком бороды на сынишку, спящего рядом с ней.
– Знаю я, кого мне задавить надо… Эх, и задавила бы! – мечтательно проговорила Елька. – Кровь бы выпила.
Говоря, она думала о Кирилле Ждаркине, а Никита, заслышав ее игривый голос, пробурчал:
– Зря болтаешь, дуреха. Я о мальчонке, а она – не знай чего.
Елька плотнее закуталась в одеяло.
– Радетель… Зинку вон как приголубил в лесу… Пожалел тятенька-батюшка, свекорушка!
– Цыц! Чего болтаете? Чего все вверх ногами пошло!
– Не кричи. Вот кто-то идет.
К окну подошел десятник сельсовета и забарабанил в подоконник палкой:
– Хозяина, Никиту Семеныча, председатель требует. – Зачем это?
– С добрым утречком хочет поздравить. Чего еще спрашиваешь? Он нонче многих вас с добрым утречком поздравит, Шлёнка-то.
«Не о скамейке ли пронюхал?… Вот и сон – ощиплет, как курицу, за скамейку Шлёнка. Эх, ты-ы-ы, на кой пес взял? Что скажу?… Скажу – нечаянно: голова кругом от всего пошла, вот и не заметил, как скамейку прихватил, а когда домой пришел, гляжу – скамейка под мышкой», – соображал Никита, шагая в сельский совет.
В сельсовете перед Шлёнкой сидели мужики, в том чиеле Маркел Быков. Маркел, задрав голову, смотрел в потолок и почесывал под подбородком.
– Вот, Никита Семеныч, – встретил Никиту Шлёнка, – хлебца надобно.
– Хлебца? – удивленно протянул Никита, стряхивая с себя испуг, становясь покорным, глуповатым. – Хлебца? Пришли, возьми краюху: нонче бабы у нас будут печь… мягкого возьми.
– Ты шутки-то брось. Хлеб государству надо продать!
– Продать? А я ведь не торгую… Это вон Митька Спирин занимается этим делом. Намеднись гляжу – на себе мешок волокет на базар. Подсобить просит…
– Брось притворяться! Шестьсот пудов ты должен государству продать.
Никита ощерился:
– Эко грохнул! Шестьсот! Ты с кем это – с бабой аль один надумал? Да ежели бы у меня столько хлеба… я бы плясал, пра, истинный бог.
– Шестьсот пудов, шутка сказать, – прогнусил Маркел. – Это ведь вагон.
– Я бы плясал, плясал бы, – не находя других слов, твердил Никита.
– Ну, еще попляшешь, – намекнул Шлёнка. – Ты в нынешнем году тридцать га засеял, по двадцать пудов с га государству должен дать.
– Откуда тридцать? Ты в окладной лист погляди… Да и то, принять по-сурьезному: у Шапочек не уродилось.
– У тебя у Шапочек сколько загонов было?… Ну, не сочтешь никак? Три, пять – сколько?
Никита поднял глаза в потолок, лицо у него стало глуповатым, растерянным, руки он сложил на животе, присмирел.
– Ну, сколько?
– Мы ведь безграмотны, – вдруг выпалил Никита, даже не улыбнувшись.
– Нашел за что спрятаться. У Шапочек у тебя было семь загонов, у Грачиной гривы – пять, на мутях у болот – одиннадцать. – Шлёнка перебрал все загоны у болот, на далях, в поле, смутив Никиту тем, что доподлинно знает, где и чем засевал Гурьянов в этом году.
– Да это же бросовая земля, ненужная.
– Вот ты бы и бросил там хлеб, а то ведь в амбар свез. Ну, зачем ты его копишь? Продашь – машин разных наделают, аэропланов там, – проговорил Шлёнка, достоверно еще не зная, для чего такую уйму хлеба понадобилось в этом году государству.
– Иропланов? Я летать не хочу, – ответил Никита серьезно. – Мне на земле и то делов много.
Шлёнка долго уговаривал, начиная то с Никиты, то с Маркела Быкова, зная, что, если ему удастся сломить этих и еще Плакущева, тогда хлеб пойдет гужом.
– Сколько же даешь? – наконец обратился он к Никите. – Писать буду.
– Ну, пиши, – Никита сунулся к столу. – Ведро просца от меня.
– В амбар пойду. Смотри, за укрывательство!..
– Иди, гляди. – И Маркел Быков положил на стол ключи. – Гляди, смелости коль хватит.
Шлёнка уставился на Маркела: он знал – в амбар идти нельзя, запрещено; но то, что Маркел так решительно сунул ему ключи, обозлило его, и он, не имея уже сил отступить, считая, что отступлением он разом провалит всю заготовительную кампанию, сказал:
– Гожа! Пойдем, – и, взяв в руки большие, толстые, с гребешками на концах ключи от амбара, еще раз дрогнул, впиваясь глазами в Маркела, стараясь разгадать, какую ловушку тот ему готовит.
Маркел был спокоен и непроницаем. Он стоял перед Шлёнкой так, как будто ничего и не случилось, только левая бровь у него чуть-чуть дергалась да шевелились губы, готовые сказать что-то такое простое, мирное.
«Гад стопроцентный!» – Шлёнка обозлился и, желая показать, что он теперь вовсе не боится ни Никиты Гурьянова, ни Маркела, перед которыми когда-то ползал, шагнул к выходу, бросая остальным:
– И вы приготовьтесь. Хахали!
– Ведь это запрещено. По амбарам лазить законом запрещено, – запротестовал Никита, удерживая на пороге Шлёнку.
– С добровольного согласия, «безграмотный», – ответил Шлёнка, направляясь ко двору Маркела.
– Амбар-то позади двора, – сказал Маркел, приближаясь к своему дому. – Ступай, а я на печке полежу, раз над хозяйством не я хозяин.
Но не успел Шлёнка приблизиться к амбару, как Маркел завернул за угол и махнул рукой, словно гоня себе на лицо прохладу, и тут же из переулка ринулись бабы.
Баб вела Дуня Пчелкина. Размахивая сковородником – погнутым, на дубовом засаленном, обугленном черенке, похабно ругаясь, она кричала, показывая черенком вперед на амбар, как предводитель шашкой:
– Пирога не будет… куска пирога не оставят… с голоду, бабоньки, подохнем, в однова лопнуть…
Бабы неслись за ней, поднимая подолами пыль, неистово визжа. Казалось, они все были слепые и бежали за Дуней, точно за своим поводырем, ничего не видя, не слыша, боясь только одного, как бы поводырь не скрылся от них, не покинул бы их, – тогда они одни, щупая окружающий мир своими перстами, разбредутся – обессиленные, обреченные на неминуемую гибель.
Так по крайней мере показалось Шлёнке, когда он повернул голову на бабий визг.
«Убьют», – мелькнуло у него, и он онемел, прицепясь к двери амбара, не в силах вскочить внутрь.
– Мошну ему, мошну выдрать! – орала Дуня Пчелкина, метясь сковородником в лицо Шлёнки.