— А ты уж на ногах. Да ты что, как кура, чуть свет на ногах. Ты смотри, не надломи себя. Право слово.
Анчурка окинула его взглядом, еще не понимая, почему он так блудливо топчется у порога.
— Где ночь-то таскался? Неугомонный.
— Ночь-то? — Никита смахнул с ног валенки, подошел к умывальнику и, топчась тут, заговорил, давясь смехом: — Ночь-то? Да с церквешки семнадцать возов голубиного помету стащили. Вот добра сколько скопилось.
— Да куды тебе столько навозу. Все уже повыскреб — овраги, конюшни. А, ба-а!
Никита умылся. Затем подошел к зеркальцу и стал расчесывать голову.
— Куды, куды… — И тут же позеленел. — А вон Епишка, пес, что придумал. На старом барском конном дворе землю ковырнул, а под землей… под землей… — и даже задохнулся. — А под землей перегной, что твой пеклеванный хлеб. Вот пес хромущий, — и опять блудливо: — А ноне ночью кто-то перегной у него спер. У Епишки, — и внимательно посмотрел на Анчурку, грозя кому-то расческой. — Вот псы. За такое башку бы свернуть. Пра.
— А тебе-то что, больно забота об этом?
Тогда Никита даже прикрикнул на нее:
— Э-э-э! А еще партейка. Чай, колхоз-то общий.
Эти слова понравились Анчурке, и она, подавая вчерашнюю жареную картошку, сказала:
— На-ка поешь, неугомонный, — и ласково посмотрела на него, все еще, однако, не понимая, почему он так ведет себя.
В эту секунду и вполз в избу Епиха Чанцев. Он вполз разъяренный и, увидав Никиту, гаркнул:
— Ты, рыжий черт, зачем у меня перегной спер?!
Анчурка ахнула:
— А, мамыньки!
А Никита кинулся к Епихе, подхватил его под мышки и, усаживая за стол, не давая ему даже раскрыть рта:
— Да что ты, мила голова! Я буду из-за такого дерьма руки марать и ссору с тобой? А ты вот что! Анчурка, поставь-ка нам самоварчик. Рад я: Епиха в гости ко мне… А может, за влагой послать? Давай пошлем, Епиха. Давай выпьем раз в жизни… — Епиха было заикнулся, но Никита снова налетел на него, как ястреб на воробья. — Давай пошлем. Давай, Епиха. Мы ведь с тобой кто в колхозе? Кто есть еще такой неугомонный? Ты да я. И колхоз у нас общий. Топором его руби — не разрубишь. Пилой его пили — не распилишь… Ты да я… Я да ты… Я бы для тебя… — и оборвал.
В избу вошел Гришка Звенкин и, отряхивая навоз с коленки, сказал:
— Нашли, Епиха. Навоз нашли, — и (Варежкой махнул в сторону Никиты Гурьянова. — На поле его бригады.
Никита вдруг как-то весь осел, губы у него отвисли, сам он весь словно поглупел.
— Да не могет того быть, — сказал он. — Тут, видно, обмишулка какая-то вышла.
— Я вот те дам по башке, и будет обмишулка. — Епиха ерзанул со скамейки и, уползая к двери, прокричал: — Ну и я у тебя сопру. Вот увидишь, сопру.
— Сопри-ка. А я уж спер, — кинул ему вслед Никита и, потирая руки, так же блудливо посмотрел на Гришку Звенкина.
— Зря, — сказал Гришка. — Зря такое. — Он еще что-то было хотел сказать, но, заслышав, как с улицы понесся гвалт, выскочил из избы.
Никита кинулся к окну.
В улице шла драка: бригада Епихи Чанцева метнулась на бригаду Никиты Гурьянова. И тогда Никита, выкрикивая: «Ай-яй-яй!» — схватил с печки валенки, накинул полушубок, и Анчурка даже ничего не успела ему сказать, как он вылетел на улицу. Анчурка тоже кинулась к окну, ахнула:
— Батюшки! Убьют! Убьют! — Затем, накинув на себя куртку, она хотела было выбежать на улицу и приостановить драку, как в избу влетел Никита, зажимая щеку.
— Вот псы! Вот так псы!
— Никита, — сказала Анчурка. — Это ты зря… с навозом-то.
Этого Никита не ждал, чтобы и Анчурка упрекнула его, и он заорал на нее:
— Да ты что сроду в мои дела лезешь? Я ведь к твоим курям не лезу.
— А я лезу: и куры мои и посев мой.
Это, конечно, было уже лишнее, и Никита взревел:
— А-а, и посев твой?… Ну и паши, паши. А я к курям пойду… Ти-ти-ти! Цып-цып-цып!
— А я к Захару Вавилычу.
— Нет, не пойдешь. Ты кто мне — жена аль только загс?
— Жена, а не подстилка. — И Анчурка, отстранив Никиту, пошла в дверь, столкнувшись тут с Митькой Спириным.
Никита, увидя Митьку, кинулся во вторую комнату и, не раздеваясь, лег на постель, закрывшись занавеской. А Митька затоптался перед Анчуркой, дразня ее:
— Что, своровал муженек-то? Ой, стыдобушка!
— Это твой дух в нем проснулся, — кинула ему Анчурка.
А Митька ей вдогонку:
— А твой! Твой?… Нет, они, пальцы-то, сроду вот куда сгинаются, — и сложил пальцы в кулак, — а чтобы обратно — нет. — Он заходил по избе, веселый, крикливый. — А-а-а! Полупцевались. Епишка Чанцев Никиту Гурьянова в кровь измолотил, — затем, заглянув во вторую комнату, крикнул: — Ну, Никита! А нет ли у тебя чего на утильсырье? — И повалился на скамейку, хохоча, но тут же вскочил, глянул в окно. — Ой! Власти идут, — и скрылся за печкой.
В избу вошел Захар Катаев. Он без шапки, в одной рубашке. За ним Анчурка, Гришка Звенкин, колхозницы и эта тут — Елька, бывшая жена Ильи Гурьянова. Она недавно вернулась с Урала, вступила в колхоз и ни разу еще ласково не посмотрела на Никиту.
Никита сначала хотел было притвориться спящим, но не выдержал, вскочил и затоптался перед Захаром Катаевым:
— А-а-а! Захар Вавилыч. В гости ко мне? Я и то думаю, чего это давно Захар Вавилыч ко мне не заглянет.
Захар Катаев прошел мимо, даже руки не подал, сел за стол и зло проговорил, указывая на людей:
— Ну, Никита Семеныч, видишь дела рук своих?
Никита опять поглупел, губы у него отвисли:
— А я что-то ничего не пойму. Я ведь это… некультурный… в небо хворостина.
— Брось притворяться. Зачем навоз у Епихи украл?
— Украл? Вот те на! Да ведь и не для себя я…
Но тут выступила Елька. Вот еще — вертихвостка.
— А если бы для себя, то милиция бы к тебе пришла… Ишь хахаль.
И наступила тишина.
Тогда кто-то из бригады Никиты нарушил тишину:
— А он караулил бы, Епиха-то. Навоз-то. Караулил бы.
Никита подхватил:
— Караулить бы надо. А то — накопал, бросил, а сам на печку. — И сжался.
Все на него глянули зло, а Захар Катаев спросил:
— От кого караулить? Что, жулики, что ль, у нас в колхозе?
И тут же опять эта самая Елька — заноза:
— Это он болтался где-то пять лет с жуликами, вот ему и кажется — все жулики.
— Елька! — завизжал на нее Никита. — Тебе бы молчать… Вот что, молчать… Молчать, говорю! Знаем ведь, норовишь к Епихе в постель. Знаем! — Никита понимал, что этого ему не надо было делать, но кричал, уже сознавая, что катится под гору — в пропасть. И он очнулся, когда из-за стола поднялся Захар Катаев.
— Что ж, — проговорил Захар. — Червяк!.. В душе червяк. Вот так бывает: яблочко — снаружи привлекательное, а разломи — внутри червяк сидит. Имя этому червяку имеется — собственник. Душить его надо, червяка такого, не то он на других перекинется… А мы ведь не за то боролись… Что ж, я Никиту Семеныча из сердца вырываю… Со слезами, а говорю — исключить надобно из колхоза, чтобы другим повадки не было, — и сел, тяжело, грузно, будто его кто пришиб.
Люди некоторое время молчали. Потом кто-то проговорил: «Да, исключить». И снова еще кто-то: «Исключить».
И наступила томительная тишина.
Никита улыбнулся, предполагая, что Захар Катаев шутит, и посмотрел в одну сторону на людей — люди от него отвернулись. Тогда он посмотрел в другую — и там люди от него отвернулись. Никита повел глаза — и куда бы он ни смотрел, люди всюду отворачивались, как бы стыдясь его.
«Да что вы… балаган, что ль, вам?» — хотел было он сказать, но не сказал, повернулся к Анчурке.
Анчурка сидела на табуретке, вся прибитая, какая-то озябшая, и смотрела на Никиту так, как смотрит мать на умирающего сына, затем резко опустила голову, наискось глядя в пол.
— Аннушка, — еле слышно прошептал Никита. — Ды, Аннушка… — И вдруг в нем все сжалось, очерствелые пальцы затряслись, губы посинели, сам он весь закачался, как лошадь в тяжелой упряжи, и, уже не чувствуя ни рук, ни ног (ему даже показалось, что у него осталась только голова, а в голове одна мысль: «Пропал. Безвозвратно»), он, не помня себя, повалился на пол, простирая руки к народу, с хрипотой выдавливая из себя только одно слово: — Про… прош-у-у-у…