Но эта самая Стефа имела хороший нюх на всякие внутренние, семейные дела. И теперь она «унюхала», что в семье Кирилла Ждаркина что-то есть, и поспешила к Стеше.
У Кирилла со Стешей в это время происходил уже ставший обычным разговор. Ночь они спали в разных комнатах: Стеша — в спальне, Кирилл — у себя в кабинете на диване. Это было новое. Но утром начался тот же разговор, который уже десятки раз повторялся.
Стеша вошла в кабинет, когда Кирилл еще спал, а она всю ночь просидела под окном в спальне, и упала перед ним на колени, говоря отрывисто, сквозь слезы:
— Ну, что это, Кирилл? Ну, что? Ведь я же тебя люблю. Почему, почему ты стал такой чужой… и сухой?
— Я вовсе не чужой, — проговорил Кирилл и подумал: «Меня уже не тревожат ее слезы… даже раздражают. Ну, чего она ревет, как корова», — хотя Стеша вовсе не ревела, а плакала, через силу сдерживая рыдания. — Я вовсе не чужой, — говорил он. — Но ты сама не знаешь, что тебе надо. Может быть, тебе надо проветриться… Ты когда-то говорила, хорошо бы съездить на курорт. Вот, может быть…
— А-а-а! Гонишь, — взорвалась Стеша и стала похожа на обозленную кошку: губы у нее сморщились, глаза выкатились, а сама она вся изогнулась, готовая кинуться и вцепиться ногтями в лицо Кирилла.
«Какая безобразная», — подумал Кирилл. — Ну, вот видишь, с тобой нельзя говорить. Что я могу? Ничего. Я бессилен, — и тут же подумал: «А ведь Феня не такая. Она самостоятельная, сдержанная и опрятная… и с ней есть о чем поговорить. А эта…» — он мельком глянул на Стешу — растрепанную, в стареньком, засаленном пятнами платье, непричесанную, с грязными руками. — Ты бы лучше помылась, — сказал он и этим снова оскорбил Стешу. Она несколько секунд стояла молча, ошарашенная затем не заплакала, а завыла, уже не в силах сдержать себя. — Брось! — крикнул Кирилл. — Брось! Чего ты как на бойне, — и в нем заклокотала злоба, ненависть к Стеше, к ее неопрятному виду, к ней ко всей. — Ходишь грязная и ревешь, как корова. Мало этого, то и дело наносишь мне оскорбления и требуешь, чтоб я тебя уважал, любил. За что? За то, что ты мне родила сына? Это всякая может!
Стеша уже не выла, — она присела в кресло, протянула к Кириллу руки, точно ожидая нового удара. Увидев ее такой, Кирилл смягчился, ему стало жаль ее — жаль ту самую Стешу, которая когда-то была шофером — гордой, самостоятельной и неподатливой женщиной.
«Да куда ж она девалась, та Стешка, о которой я тосковал?» — подумал он, затем поднялся, подошел к ней и, погладив ее по голове, сказал:
— Не надо. Ну, зачем ты мучаешь и меня и себя… и детей. Вот вчера подошла ко мне Аннушка и сказала: «Ты плохо ухаживаешь за мамой». Зачем ты ей это сказала?
— Я не говорила. Она сама все видит.
— Ну вот, врать стала мне. Что может сама видеть Аннушка?
— Ну прости меня, Кирилл. Слово даю — я больше не буду. Я начну вести себя по-другому. Ты только скажи — как? Я все сделаю. Ведь ты же любишь меня?
— Ну, конечно, — чуть погодя ответил Кирилл, не в силах сказать: «Да, люблю».
— Это правда? — ловя его взгляд, спросила Стеша и, подойдя к нему, прижалась — прибитая, сломленная и покорная ему, только одному ему, Кириллу Ждаркину.
В кабинет вошла бабушка.
— Стеша. Это к тебе… тараторка. Ну, как ее, Стефа, — и вышла.
— Дура. Меня для нее дома нет.
— Грубо, Кирилл, — упрекнула его Стеша и пошла в гостиную.
— Слушай-ка, — остановил ее Кирилл. — Я ведь сегодня еду в Москву. На сессию ЦИКа.
— Ах ты! А мы и не простились с тобой, — намекнула ему Стеша на то, что они спали в отдельных комнатах.
Стефа уже стояла в гостиной, вертясь перед трюмо, и, видя, как Стеша выходит из кабинета Кирилла, сказала:
— А-а-а, хозяйка. На заводе все говорят: куда запропала наша хозяйка, почему ее нигде не видать? (Об этом, между прочим, никто ничего подобного не говорил, и Стефа это придумала только что.)
— Ты, Стефа, мне сегодня звонила, собиралась в Москву.
— Отложила. Меня вызовут. Обязательно. Да-а, прошлый раз, когда я была в Москве, видела на выставке картину художника Арнольдова… Вашего, кажется, знакомого.
— Да, мне Кирилл говорил о нем. Они вместе были за границей.
— Ну вот. А раз ваш знакомый, значит и мой знакомый… И я закатилась к нему в мастерскую. Ужас, ужас, ужас!
— Что — «ужас»?
— Наши художники рисуют все черт-те что. Арнольдов рисует картину, которая будет называться «Мать». Самка, самка, самка и физиология, — по всему было видно, что Стефа опять повторяет чьи-то чужие слова.
— При коммунизме не будет самок, а физиологию мы обязательно ликвидируем! — послышался из кабинета злой голос Кирилла.
— Дома? — глянув на Стешу и кивнув на кабинет головой, спросила Стефа и, подойдя к двери, зачастила: — Мы — женщины передовые и честные. Почему вы этого не видите? — Но Кирилл плотно прикрыл дверь, и Стефа, оборвав поток слов, как ни в чем не бывало повернулась к Стеше. — А знаешь что, миленок, к нам в магазин прислали шикарный шелк. Вот, пальчики оближешь, — она лизнула пальцы и поклялась: — Честное коммунистическое. Ты позвони, чтоб тебе прислали на платье или на два. Тебе пришлют. А то всё расхватают. Жадные.
Стеша не слыхала последних слов Стефы и, чуть трогая ее пухлую руку, спросила:
— Стефа! Я тебя хочу спросить об одном и не знаю как.
— А ты прямо. Спроси, а потом подумай. Я всегда так: спрошу, потом подумаю — ладно ли выходит? И всегда ладно, — с гордостью закончила она и махнула рукой, как оратор.
Стеша вся покраснела и прошептала:
— Скажи… ты кого-нибудь… может быть, случайно… как бы тебе это сказать… — Стефа навострила уши, как боевая лошадь, заслышавшая оркестр, а Стеша еще тише продолжала: — Ну… кроме Рубина? Ой, как лицо у меня горит, — и подумала тут же: «Зачем я так оскорбляю Стефу!» — и хотела уже было извиниться перед ней, как Стефа поднялась с дивана и оживленно зачастила:
— А-а-а, понимаю. Ты Абрама помнишь, приезжал к нам с комиссией по выяснению пожара на торфянике? Я с ним. Аввакумова знаешь — директора авиапарка? Знаешь? Ну, вот, я с ним. Гололобова знаешь? Ну, он теперь орел. Я с ним. Давыдова знаешь — мальчик еще, чубчик? Я с ним. Корякина знаешь… Я…
— Ой, хватит. Хватит… и ни… ничего?
— Что «ничего»?
— Совесть у тебя?
— Очень даже приятно.
Стеша, деланно смеясь, сказала:
— Но ведь ты только что возмущалась: «Художники видят в нас только самок».
— О-о-о! Это совсем другое. Они все партийцы и видят во мне не самку, а партийца-товарища. Да потом… — Она безнадежно махнула рукой, будто говоря: «Если я и грешу, то грешу не по своей воле», — да потом самые святые в наше время и те маленько развратничают. — И тут она подступила к основному, к тому, зачем пришла: — Ты думаешь, твой… так… маленько… не…
— Ты заговариваешься, Стефа, — тихо, но строго прошептала Стеша.
— Ну, ну. Недотрога. Лучше наперед предположить, чем потом, как камень, на голову свалится. Ну, ну, забегала.
— Стефа, — чуть не крикнула Стеша. — Я прошу тебя мне об этом не говорить и не намекать. Это же подлость.
— Да ты же сама первая начала. Во-от. Я, может, больше знаю, да молчу.
— Что ты знаешь?
— Я не знаю, но на улице говорят разное. — Стефа подмигнула и, видя, что Стеша ею подчинена, побеждена, начала медленно, с паузами, играючи: — Но я этому не верю. Не верю, и не верю, и не верю, честное коммунистическое.
— Чему? — Стеша уже еле сдерживала себя.
— А знаешь ли? Ой! Нет. Все это чепуха, чепуха, чепуха. И мы на это не должны обращать внимания… Никакого.
Стеша посмотрела на Стефу и твердо сказала:
— Если ты хочешь бывать у меня, скажи сейчас же.
— Ну, ладно. Но все видят, ты сама принудила меня. Ты спроси его, — она кивнула головой на кабинет. — Спроси, где у него часы? Да, да, вот те самые часы, что на руке. Где?
Стеша кинулась в кабинет. Стефа сорвалась с дивана:
— Да что ты, взбесилась? Да я шучу, шучу. — Но оставшись одна в гостиной, она некоторое время всматривалась в трюмо, затем встряхнула головой и произнесла раздельно: — Тоже, жена секретаря, да еще члена ЦИКа. Я бы была жена секретаря… я бы наделала, — и тут же спохватилась: «Зачем брякнула? Ну, я ничего не сказала. Ничего… Мне бы быть прокурором».