В пределах черных Сомали,
в Париже, Праге и Шанхае
он, черный горечью земли
и потом пьяный, мирный парий
в Напоминанья час и день
с семьей за чистый стол садится
– когда есть стол, семья и сень! —
за ним трапезовать – молиться.
Здесь раб для мира – господин,
воскресший дважды – трижды в сыне.
И тихо спрашивает сын,
уже рожденный на чужбине
– дитя, великого росток,
дитя, великая надежда,
но смирен, хил и бледноок,
пришедший и возросший между
великих лет, всегда один,
с самим собой в игре и плаче —
и тихо спрашивает сын:
«отец, что этот праздник значит?»
И слышит сын ответ отца.
Необычайно и сурово —
от измененного лица
неузнаваемое слово:
«Мой друг! привык ты называть,
всю жизнь скитаясь вместе с нами,
нас – двух людей – отец и мать:
увы! чужими именами.
Но знай теперь: твой род высок,
ты вовсе сын не человека.
Отец твой это он – наш рок,
дух жатв таинственного века.
А мать твоя – не смею я
произносить такое имя! —
Отчизна наша – мать твоя.
В небытии… в разделе… в дыме…
но за ее высокий час
возмездья или воскресенья
проходим мы теперь как раз
день казни нашей, день плененья;
как сон проходим пустоту,
скитанья в мире и раздумья.
Храним безмолвную мечту,
блюдем смиренное безумье…»