Я бросился следом, хватая руками одежды, касаясь губами следов, покрывая слезами колени…
Где встали ступени в святая святых, где скрестилися тени святилища с тенями храма, – как рама, узорная дверь приняла его образ с сомкнутыми веками, поднятым скорбно лицом.
Отдавая колени и руки моим поцелуям, он слушал прилив моих воплей о милости и о прощеньи.
И губы его разорвались —: к чему сожаленья – ты видишь – я жив.
Это звуки гортани его!.. Тепло его тела святое! И я могу пить пересохшим растреснутым ртом этот ветер зиждительный, ветер святого тепла… Мне дана невозможная радость!.. и это не сон? не виденье? не миги последние жизни?..
423. Мир это – дом весь сложенный непрочно…
Мир это – дом, весь сложенный непрочно из кирпичей полупрозрачных дней. Все призрачно, все непонятно, точно идешь по жалам тухнущих лучей.
Зажав ладонью пламя робкой свечки, я подымаюсь в мир родного сна, где ждет меня с войны у жаркой печки, задумавшись над жизнью, Тишина.
Мне хочется в припадке нежной лени, целуя руки тихие, уснуть.
Но все рябят прогнившие ступени и тьма толкает в бездну вбок шагнуть.
424. Вечно может быть рано и вечно может быть поздно…
1
Вечно может быть рано и вечно может быть поздно все снова и снова касаться губами поющей тростинки и лить из горящего сердца все новые песни.
Но с каждой весною чудесней скопляются тени, загадочней падают звуки на дно потемневших озер и всплывает узор на поверхности водной, узор отдаленных созвездий.
И тише становятся песни, ясней зажигаются взгляды, и рада стоглазая ночь покрывать меня тихим своим покрывалом, шептать, обдавая дыханьем, и меньше все надо прозрачному теплому телу.
425. От моих поцелуев трепещут и бьются…
2
От моих поцелуев трепещут и бьются пугливые руки. И звуки печальные слов я готов уронить – я роняю – в пустые глухие разрывы часов пролетающей ночи.
Я вижу воочию лик непонятно святой, лик сияющий – той, что послушно отда́ла безвольные руки рукам моим… Больно, мне больно от скорби, склоняющей лик побледневший – почти потемневший от тайной тоски.
Что же это такое?!.
Мы рядом, мы близко… тела поднимают цветы, восклицая: эвое! в расцвете зари, разрывая кровавые тучи, срываются ветром веселые звуки тимпанов…
и две устремленых души – точно трели цевницы – в мечте голубиной туманов…
Зачем же бледны наши лица? Какая зловещая птица парит над уснувшею кровлей и бьется в ночные слепые и черные окна? Зачем пробегает по сомкнутым скорбным губам вереница улыбок – загадочных, странных, больных?
Что скрываешь, о чем ты молчишь, непонятная девушка?
Тело твое вдохновенное, тело твое совершенное здесь, рядом с телом моим – вот, я слышу шум крови, дрожание жизни; касаюсь его, изучаю черты, покрываю усталую голову жесткими косами, точно застывшее пламя лучей…
Правда, – миг…
но пусть будет он ночью, пусть тысячью и миллионом ночей, – разомкнутся ли губы, сойдут ли слова, пробегут ли случайные тени? взойдет ли нога на ступени, откроет ли робко рука двери храма, святая святых, полутемного, полупрохладного; возле ковчега склоню ли колени, ковчега твоей плотно замкнутой тайны?
Зачем так случайно, зачем так печально меня повлекло к твоему непонятному телу?
зачем так послушно ты мне протянула пугливые руки, несмелые звуки признаний прослушала молча?
Вот, нету теперь ожиданий трепещущей радости, нету желаний влекущего грознокипящего злого предела!
Пропела печальная флейта и нет уже звуков – в ответ – еле слышное эхо в лесах – над рекой.
Я почти ощущаю широкие взмахи несущейся ночи.
И точно вздымаются в страхе далекие дни, как крикливая стая, взлетая и падая вниз.
Вот спокойно и твердо встаю – так пойду я навстречу опасности, полный сознанья ее.
Голос тверд и отчетливы жутко движенья. Ты чувствуешь это и ты уронила: мне страшно…
Глухо закрылось крыльцо, сквозь стеклянную дверь потемнело склонилось лицо.
Ухожу с каждым шагом все дальше…
426. Из «Петруши». Часть вторая
3
сц. II
Грязная кухонка. Большая печь. Грязные ведра, метла, связка дров. Корыто. В углублении засаленная штопаная постель.
Тетка – старая, сухая, в мужниных сапогах. Входит Петруша.
Тетка: куда только тебя черти носят? навязался на мою шею! красавец! Горб-то спрячь свой, чего выставил. Тетка старая, еле ноги волочит, а ему бы по полям шнырять. Сели на мою шею… Вынеси ведро.
Петруша с трудом, кряхтя исполняет это. Ему, видимо, очень тяжело.
Тетка: отец твой сегодня заявился…
Петруша выронил ведро, мгновенно побледнел.
Тетка: Чего стал? Пойди, поцелуйся. На дворе лежит. Предлагала ему в доме, на людях не срамиться – нет, потащил туда сено. Водкой так и дышит.
Петруша (с трудом): Папа?
Тетка: Да, папа… Гибели на вас нет с твоим папой. Сынок в отца пошел. Ну, чего стал? Смотри, что на плите делается.
Сама ходит и тычется всюду, видимо, без дела. Ворчит.
Петя: Сами, видно, тетушка, с утра…
Тетка: Змееныш! Пошипи у меня… Да с вами не только что пить выучишься!.. Живуча как кошка, как кошка – не дохнешь. Смерти нету… Никакой жизни. (Роняет что-то)
Петя: Пошли бы вы лучше на огород. Я тут посмотрю. Нечего вам толкаться. Мешаете только.
Тетка: Ты что? Старой женщине указываешь (идет к постели) стара уже, чтобы такие вещи слушать. Господи, Господи! Теперь никого не слушают. (Ложится) О-о! О-о! Петька… Петюша!
Петя: Чего?
Тетка: Ты смотри, чтобы отец не как в прошлый раз… А то все вынесет – стара я, ноги меня не носят. Всю жизнь, всю жизнь!.. Ничего скоро не останется… Обворовали старую, обошли… Дура и есть. Похоронить не на что. Небось, умру – в огороде закопаете, как собаку.
Петруша со страдальческим лицом быстро подметает. Выносит мусор. Ровно складывает дрова. Убирает посуду. Принимается за плиту. Сам на ходу отрезает кусок хлеба и ест – видимо, голоден. В закрытое паутиной и грязное окно еле пробивается свет. На дворе темнеет.
Тетка: В какое время пришел. Уже спать пора, а не есть.
Петя (вполголоса): Откуда это взялось, что я все должен делать: и воду носить, и обед готовить. Минуты свободной нет…
Тетка: Чего, чего?..
Петруша поет очищая картофель. Плита разгорается.
– Надо бы родиться,
Чужим хлебом питаться,
В церкви в праздник молиться,
На войну призываться.
А задумавшись сяду:
Для кого это надо?
сц. III
Та же кухонка. Постель с теткой углубляется. Печь вырастает. Она почти имеет человеческое лицо с закрытыми глазами и пылающей четырехугольной пастью. Морду свою она положила на лапы – подпорки. Кастрюли на стене позвякивают, мотаясь взад и вперед. Петруша отклонился на спинку стула. На его коленях раскрыта книга, но глаза его закрылись и голова свесилась.
Горшки на плите оживают в неверном свете сумерек. Толстый котел настраивает контр[а]бас. Высокий чайник с длинным носом и шарфом на шее что-то наигрывает на флейте. Старый кофейник, стоящий тут же, приготовляет скрипку. Маленькие котелки, присев, выбивают дробь на барабанах.
Зайчики от огней печки пляшут по стене, меняя формы. Один из них, прыгнув на плиту, машет руками. Котлы смолкают. Зайчики-световки строятся в ряды, ожидая музыки.
Дирижер-световка стучит палочкой. Барабаны начинают отбивать дробь. Световки сходят со стены и обходят комнату. Одежды их трепещут. Одни из них очень длинные, другие короткие. Ноги и руки непропорционально коротки или длинны. Самые причудливые и уморительные пары.