Лев Гомолицкий Сочинения русского периода. Стихотворения и переводы. Роман в стихах. Из переписки. Том II Составители и издательство выражают глубокую благодарность Кафедре славистики, Отделению литератур, культур и языков и деканату Факультета гуманитарных и точных наук Стэнфордского университета за щедрую поддержку этого издания Редакционная коллегия серии: Р. Бёрд (США), Н. А. Богомолов (Россия), И. Е. Будницкий (Россия), Е. В. Витковский (Россия, председатель) С. Гардзонио (Италия), Г. Г. Глинка (США), Т. М. Горяева (Россия), A. Гришин (США), B. В. Емельянов (Россия), О. А. Лекманов (Россия), В. П. Нечаев (Россия), В. А. Резвый (Россия), Р. Д. Тименчик (Израиль), Л. М. Турчинский (Россия), А. Б. Устинов (США), Л. С. Флейшман (США) Издательство искреннне благодарит Юрия Сергеевича Коржа и Алексея Геннадьевича Малофеева за поддержку настоящего издания © Tadeusz Januszewski (Warszawa), тексты Л. Гомолицкого, 2011 © Л. Белошевская, П. Мицнер, Л. Флейшман, составление, подготовка текста, предисловие, примечания, 2011 © М. и Л. Орлушины, оформление, 2011 © Издательство «Водолей», оформление, 2011 Стихотворные произведения Стихотворения, не вошедшие в печатные и рукописные сборники или циклы и извлеченные из периодических изданий и рукописей 397. Блаженство По глади лужицы резвился водомер, песчинки – скалы тихо проплывали, а в глубине, где мутен свет и сер, рождались тысячи и жили и желали. Чудовища-личинки, мураши, хвостатые, глазастые, мелькали. Стояли щепочки в воде на полпути, шары воздушные, качаясь, выплывали. Мерцая радостно, созданьице одно – неслось в водоворот существованья. Все было для него и для всего оно, и не было печали и страдания. Пока живет – летит куда несет. Сейчас его чудовище поглотит… То жизненный закон… Нет страха, нет забот… Блаженством жизненным за то созданье платит… — В вонючей лужице блаженствует микроб. В чудесном мире великан прекрасный, живя, срубил себе просторный гроб и сел над ним безумный и несчастный. 398. Взятие города (Отрывок) Уж смылись флаги красною пено́ю над ошалевшей злобою толпою, оставив трупы черные в песке, как после бури в мутный час отлива. Но слышались раскаты вдалеке. Внезапно днем два пробудивших взрыва. И началось: сквозь сито жутких дней ссыпались выстрелы на дно пустых ночей; шрапнель стучала по железной крыше, а черные железные шмели врезались шопотом, крылом летучей мыши, и разрывались с грохотом вдали. Дымки гранат широкими шагами шагали между мертвыми домами, где умолкало пение шмеля; и брызгали из-под ступней гремящих железо, камни, щепки и земля – все оглушительней, настойчивей и чаще. Глазами мутными я различал впотьмах на стенах погреба денной грозы зарницы, что через Тютчева предсказаны в стихах; хозяев бледные растерянные лица; и отголоском в слухе близкий бой, как хор лягушек ночью вдоль болота – в одно звучанье слившийся стрельбой; и хриплый лай за садом пулемета. Как туча сонная, ворча, блестя грозой, ворочаясь за ближними холмами, застынет вся внезапной тишиной, но в тишине шум капель дождевой растет, пока сверкнет над головами, так бой умолк – в тиши, страшней громов, посыпался на город чмок подков… Не сон – рассвет взволнованный и тени летящих всадников, горящий их кумач. Двух обвиненных пленников «в измене» на пустырь рядом проводил палач. Сквозь грозди нежные акации и ветви их напряженные я подглядел тела навытяжку перед величьем смерти. Без паруса, без шумного весла по голубому небу, расцветая, всплывало солнце – ослепленье век. Вода потопа, верно опадая, качала с пением торжественный ковчег. 399. Жатва
Ребенком я играл, бывало, в великаны: ковер в гостиной помещает страны, на нем разбросаны деревни, города; растут леса над шелковинкой речки; гуляют мирно в их тени стада, и ссорятся, воюя, человечки. Наверно, так же, в пене облаков с блестящего в лучах аэроплана парящие вниманьем великана следят за сетью улиц и садов, и ребрами оврагов и холмов, когда качают голубые волны крылатый челн над нашим городком пугающим, забытым и безмолвным, как на отлете обгоревший дом. Не горсть надежд беспамятными днями здесь в щели улиц брошена, в поля, где пашня, груди стуже оголя, зимой сечется мутными дождями. Свивались в пламени страницами года, запачканные глиной огородов; вроставшие, как рак, в тела народов и душным сном прожитые тогда; – сценарии, актеры и пожары – осадком в памяти, как будто прочитал разрозненных столетий мемуары. За валом вал, грозя, перелетал; сквозь шлюзы улиц по дорожным стокам с полей текли войска густым потоком, пока настал в безмолвии отлив. Змеится век под лесом вереница, стеной прозрачной земли разделив: там улеглась, ворочаясь, граница. — За то, что Ты мне видеть это дал, молясь, теперь я жизнь благословляю. Но и тогда, со страхом принимая дни обнаженные, я тоже не роптал. В век закаленья кровью и сомненьем, в мир испытанья духа закаленьем травинкой скромной вросший, от Тебя на шумы жизни отзвуками полный, не отвечал движеньями на волны, то поглощавшие в мрак омутов, безмолвный, то изрыгавшие, играя и трубя. В топь одиночества, в леса души немые, бледнея в их дыханьи, уходил, и слушал я оттуда дни земные: под их корой движенье тайных сил. Какой-то трепет жизни сладострастный жег слух и взгляд и отнимал язык – был ликованьем каждый встречный миг, жизнь каждой вещи – явной и прекрасной. Вдыхать, смотреть, бывало, я зову на солнце тело, если только в силе; подошвой рваной чувствовать траву, неровность камней, мягкость теплой пыли. А за работой, в доме тот же свет: по вечерам, когда в горшках дрожащих звучит оркестром на плите обед, следил я танец отсветов блудящих: по стенам грязным трещины плиты потоки бликов разноцветных лили, и колебались в них из темноты на паутинах нити серой пыли. — Но юношей, с измученным лицом – кощунственным намеком искаженным, заглядывал порою день буденный на дно кирпичных стен – в наш дом: следил за телом бледным, неумелым, трепещущим от каждого толчка – как вдохновенье в сердце недозрелом, и на струне кровавой языка сольфеджио по старым нотам пело. Тогда глаза сонливые огня и тишины (часы не поправляли), пытавшейся над скрежетом плиты навязывать слащавые мечты, неугасимые, для сердца потухали: смех (издевательский, жестокий) над собой, свое же тело исступленно жаля, овладевал испуганной душой. Засохший яд вспухающих уку — сов я слизывал горячею слюной, стыдясь до боли мыслей, чувств и вкусов. — Боясь себя, я телом грел мечту, не раз в часы вечерних ожиданий родных со службы, приглушив плиту, я трепетал от близости желаний – убить вселенную: весь загорясь огнем любви, восторга, без пития и пищи, и отдыха покинуть вдруг жилище; и в никуда с безумием вдвоем идти, пока еще питают силы, и движут мускулы, перерождаясь в жилы. То иначе —: слепящий мокрый снег; петля скользящая в руках окоченелых и безразличный в воздухе ночлег, когда обвиснет на веревке тело. В минуты проблеска, когда благословлял всю меру слабости над тьмой уничтоженья – пусть Твоего не слышал приближенья, пусть утешенья слов не узнавал – касался, может быть, я области прозренья. Скит II.– 8.– 27 г. Острог. Замок. |