209. Не научившись быть вполне земным… Не научившись быть вполне земным, я не умею быть еще жестоким. Мои слова оглушены высоким, неуловимым, тающим, как дым. На этот кров – наш шаткий тесный дом — не ринутся слова мои обвалом, — хотят светить прозрачнящим огнем, возвышенным в униженном и малом. Горевшее то тускло, то светло, косноязычное от сновидений тело, ты никогда справляться не умело с тем, что в тебе клубилось и росло. И вот, теперь молитвою-стихами, чем до сих пор преображались мы, как рассказать о том, что нынче с нами: о этих камнях и шатре из тьмы, о радости дыхания ночного, о непрозрачном, теплом и простом, о близости телесной, о родном… Как воплотить в комок кровавый слово! 211 а. Эмигрантская поэма
Для глаз – галлиполийских роз, сирийских сикомор венки… Но жалит в ногу скорпионом эдема чуждого земля. Здесь чуждый рай, там ад чужой: стозевный вей, фабричный пал… На заводских покатых нарах и сон – не сон в земле чужой. Раб – абиссинский пьяный негр, бежавший с каторги араб и ты – одним покрыты потом… и хлеб – не хлеб в земле чужой. Черства изгнания земля… Пуста изгнания земля… Но что считает мир позором, то не позор в земле чужой. Вы, глыбы непосильных нош, ты, ночь бездомная в порту, в вас много Вечного Веселья — Бог – только Бог в земле чужой. {2}I В пределах черных Сомали, в Париже, Праге и Шанхае он, черный горечью земли и потом пьяный, мирный парий в Напоминанья час и день с семьей за чистый стол садится – когда есть стол, семья и сень! — за ним трапезовать – молиться. Здесь раб для мира – господин, воскресший дважды – трижды в сыне. И тихо спрашивает сын, уже рожденный на чужбине – дитя, великого росток, дитя, великая надежда, но смирен, хил и бледноок, пришедший и возросший между великих лет, всегда один, с самим собой в игре и плаче — и тихо спрашивает сын: «отец, что этот праздник значит?» И слышит сын ответ отца, необычайно и сурово — от измененного лица неузнаваемое слово: «Мой друг! привык ты называть, всю жизнь скитаясь вместе с нами, нас – двух людей – отец и мать: увы! не теми именами. Но знай теперь; твой род высок, ты вовсе сын не человека. Отец твой это он – наш Рок, дух жатв таинственного века. А Мать твоя – не смею я произносить такое имя! — Отчизна наша – мать твоя. В небытии… в разделе… в дыме… Но за ее высокий час возмездья или воскресенья проходим мы теперь как раз день казни нашей, день плененья; как сон, проходим пустоту, скитанья в мире и раздумья. Храним безмолвную мечту, блюдем смиренное безумье…» {3}Первая 1 Все богоделанно в природе: богорасленные сады, плакущей ивой в огороде укрыты нищие гряды; мироискательные воды у пастбищ мирное гремят; кровосмесительные годы отходят дымом на закат; звуча распевно, полноречно, сгорает купола свеча. И человеку снова вечно в дороге пыльной у ключа. Как можно было в этом мире слезонеметь, кровописать, где в среброоблачной порфире луна на небе, как печать, над ночью черною блистает; где белокрылые сады метелью летнею слетают в обвороженные пруды; где златоогненная благость великолепствует и жжет, где загорает смугло нагость: блаженный в праздности народ! В веках таинственней, чудесней самозабвенный мир твердит все те же пьянственные песни, ильнее возгласов обид. И самовидец дней жестоких, былинки тростью шевеля, блуждает в мире долуоких и видит в первый раз: земля! Неисследима коловратность безумных лет. Где явь? где сон? И на судеб земных превратность, очнувшись, жалуется он. Вот между белыми камнями лучами высушенных плит зеленой ящерицы пламя из трещин пористых сквозит. Спешит согреться и не слышит ударов трости по плите: так мелко, задыхаясь, дышит, прижавшись к камня теплоте… И узнает в себе он эту нечеловеческую страсть: к окаменяющему свету, дыханьем только став, припасть. 2 Рассыпан пепел, чай расплескан, с цепей сорвались голоса — с ожесточением и треском под кров политика вошла. Во имя блага ненавидя, кричат, встают… лишь он один, как воскрешонный Лазарь, видит поверх смятенных лбов и спин. И мыслит: где найдет такую вершину мирный человек, куда не доплеснет, бушуя, кровокипящим кубком {4} – век! Не это крайнее кипенье умов – и знаменье и страсть! — не дерзость мысли, но смиренье — геройства праведного часть. Теперь герой, – кто здесь селится: на погребе пороховом, взорваться или провалиться готовом, строит шаткий дом; кто на неверной почве зыбкой — на черном порохе земном встречает путь лозы улыбкой и знает мудрое о нем. вернутьсяПод названием «Белые стихи» опубл.: Меч, 1934, № 28, 25 ноября, стр. 3. Ср.: № 414. вернутьсяНапечатано в пасхальном номере Меча за 1935 год (№ 17), 28 апреля, стр. 2, под заглавием «Из эмигрантской поэмы», с дополнительным четверостишием в начале: Весь долгий год – чужой урок, в трудах – и пот, и униженья. Но есть в году счастливый срок — надежды, Пасхи, Воскресенья! вернутьсяКровокипящий кубок – отсылка к «громокипящему кубку» в стихотворении Тютчева и заглавии стихотворной книги Игоря-Северянина. |