404. Бог Мой Бог – Кто скрыт под шелухой вещей, Кого назвать боялся Моисей, о Ком скрывал на проповеди Будда, и Иисус – назвал Отцом людей. Мой Бог, Кто будет жив во мне, покуда я сам Его живым дыханьем буду; в начале шага, взора и речей, о Ком, во мне живущем, не забуду; Кто не прибег еще для славы к чуду в тюрьме и смуте, в воздухе полей, в толпе, к ее прислушиваясь гуду, в возне плиты и воплях матерей; Кто делает все чище и добрей, открытый в жизни маленькой моей. 405. Любовь У звезд и трав, животных и вещей есть Плоть одна и Дух единый в ней. Он есть и в нас, – пусть цели и нажива нас гонят мимо жизней и смертей. Но ты смирись и уважай людей: что в них и с ними, жалко и красиво; ты сожалей и милуй все, что живо – не повреди, щади и не убей. Люби не Я, как тело любит душу: и соль морей, и каменную сушу, и кровь живую, и в броженьи звезд земного шара золотую грушу. Как из птенцов, свалившихся из гнезд, дыши на всех: на выжатых как грозд, на злых и наглых, вора и кликушу, кто слишком согнут и кто слишком прост. Пусть твоего Дыханья не нарушит ни жизнь, ни смерть, ни почести, ни пост, который в ранах папиросы тушит. 406. Земной Рай Заря цветет вдоль неба, как лишай. Где труп кошачий брошен за сарай, растет травинкой желтой и бессильной отвешенный так скупо людям рай. Вот проститутка, нищий и посыльный с податками на новый урожай. Перед стеной тюремной скверик пыльный, солдатами набитый через край… Есть тьма – есть свет, но, веря невзначай, они идут… разгадка непосильна, и не спасет ни взрыв, ни крест крестильный. 407. голем Один раввин для мести силой гнева, слепив из глины, оживил голема. Стал человечек глиняный дышать. Всю ночь раввин учил его писать и нараспев читать от права влево, чтоб разрушенья силу обуздать. Но дочь раввина называлась Ева, а Ева – Хава значит: жизнь и мать, – и победила старца мудрость – дева. Придя для зла, не мог противостать голем любви и глиной стал опять. — Не потому ли, плевелы посева, боимся мы на жизнь глаза поднять, чтоб, полюбив, не превратиться в пядь. 408. Наше сегодня Ночь, полная разрозненной стрельбой – комки мозгов на камнях мостовой – и над толпой идущие плакаты… все стало сном – пошло на перегной. Там, где висел у кузницы Распятый, где рылся в пашне плуг перед войной, вдоль вех граничных ходит не усатый и не по-русски мрачный часовой. Ведь больше нет ни там, в степи покатой, ни здесь… под прежней русской широтой, Ее, в своем паденьи виноватой. Огородясь казармой и тюрьмой, крестом антенны встав над курной хатой, на нас взглянул жестокий век двадцатый. 409. Бог 1 Те, что для Бога между крыш, как в чаще, дворцы возводят с роскошью разящей, в наитии наивной простоты ждут благ земных из рук Его молчащих. Но руки Бога скудны и пусты: дают бедно и отнимают чаще… И как бы Он служил для суеты разнузданной, пресыщенной и спящей! Бог – это книга. Каждый приходящий в ней открывает белые листы. Дела его вне цели и просты. 2 Антенны крест сменяет – золотой, и плещет ряса, призывая в бой, пока ученый бойни обличает, испуганный последнею войной. Так, распыляясь, вера иссякает. Над взбешенной ослепшею толпой идут плакаты – реют и… линяют. И липнет кровь, и раздается рой. История, изверясь, забывает, когда душистый теплый прах земной носил Богов – хранил их след босой. Но гул земной Кого-то ожидает в тот странный час, в который наступает по городам предутренний покой. 3 «Все ближе Я – непризнанный хозяин, и мой приход не нов и не случаен. Я тот, чей вид один уже пьянит, чей разговор о самом мелком – таен. Творец не слов, но жизни, Я сокрыт от тех, чей взгляд поверхностно скользит. В движеньи улиц, ярмарок и чаен мое дыханье бурей пролетит. И в том, кто стал от пустоты отчаян, кто вечно телом болен и несыт, Я оживу, от мудрецов утаен… Где зарево над городом стоит, где миг с тобою радостно нечаян, Я знаю – ждет надежда и язвит!» 410. Памяти Бориса Буткевича
Твоя судьба, великий трагик – Русь, в судьбе твоих замученных поэтов. Землей, намокшей в крови их, клянусь: ты не ценила жизней и сонетов. Пусть тех нашла свинцовая пчела, пусть в ураганах подломились эти – судьбой и скорбью вечною была причина смерти истинной в поэте. Черт искаженных – исступленный вид! – твоих жестоких знаков и волнений не перенесть тому, кто сам горит, сам исступлен волнами вдохновений… Не только душ, но их вместилищ – тел, горячих тел – ты тоже не щадила. Я трепещу, что высказать успел все, что молчаньем усмирит могила. В тот год, когда, разбужена войной, в коронной роли земли потрясала, – ты эти зерна вместе с шелухой, в мрак мировой рассыпав, растоптала… В чужую землю павшее зерно, раздавленное русскою судьбою! И утешенья гнева не дано нам, обреченным на одно с тобою. Наш гнев устал, – рождаясь вновь и вновь, он не встречает прежнего волненья, и вместо гнева терпкая любовь встает со дна последнего смиренья. 411. Дни мои… я в них вселяю страх… Дни мои… я в них вселяю страх — взгляд мой мертв, мертвы мои слова. Ночью я лежу в твоих руках; ты зовешь, целуешь этот прах, рядом с мертвым трепетно жива. Греешь телом холод гробовой, жжешь дыханьем ребра, сжатый рот. Без ответа, черный и прямой я лежу, и гулкой пустотой надо мною ночь моя плывет. И уносит пустотой ночной, точно черные венки водой, год за годом, и встает пуста память, тьмой омытая… Зимой так пуста последняя верста на пути в обещанный покой. |