Письмо было тяжеловато, но сочинил его Алексей Михайлович сам и, подумав, менять ничего не стал. Разные письма веру в их подлинность могут пошатнуть.
Поглядев, как подьячие лихо помахивают перьями, Алексей Михайлович и сам взял перо.
Перфильев предупредительно выскочил из-за стола, но государь остановил его:
— Сиди, сиди! Я на окошке. Света больше.
Алексей Михайлович решил пожаловаться на бояр князю Трубецкому — не один Никита Иванович пугает сокрушением войска и разором царства. Недовольных больше, чем довольных. Одни и впрямь поляков боятся, помнят польские колотушки. Другим дорожные неудобства характер портят. В крестьянских избах ночевать, конечно, и вонюче, и блошисто, еда скороспелая, дорога тряская.
«Едут с нами отнюдь не единодушием, — писал государь, — наипаче двоедушием, как есть облака: иногда благопотребным воздухом, и благонадежным и уповательным явятся, иногда зноем и яростию, и ненастьем всяким злохитренным, и обычаем московским явятся, иногда злым отчаянием и погибель прорицают, иногда тихостию и бледностью лица своего отходят лукавым сердцем. Коротко вам пишу, потому что неколи писать, спешу в Вязьму…»
Закончив писать, государь беспомощно глянул на дверь. Царево письмо должен принять в свои руки думный дьяк, дьяк кликнет подьячего, подьячий писарей. Писаря с великим трепетом запечатают письмо и вернут подьячему. Подьячий — дьяку. Дьяк, испрашивая гонца, доложит о царском письме боярину Борису Ивановичу Морозову. Морозов прикажет кому-то из бояр, боярин пошлет за окольничим, окольничий за стольником. Стольник явится сначала к окольничему, окольничий пошлет его к боярину, боярин к Борису Ивановичу. Борис Иванович кликнет думного дьяка, дьяк велит принести письмо подьячему…
Томила Перфильев, не отрывая руки от листа, поднял голову:
— Государь, коли письмо готово, я его запечатаю и тотчас же отошлю.
— Отошли! — обрадовался царь. — Так-то скорее будет.
Отнес письмо на стол Томилы, весело поглядывая на своих верховных подьячих. Как раньше не догадался — свой нужно иметь приказ, свой собственный, где всякое дело будет и тайным и быстрым. И никого в том приказе из бояр или окольничих — не иметь!
Томила Перфильев на глазах царя запечатал письмо и ушел передать гонцу.
Ожидая Томилу, Алексей Михайлович опять сел возле окна и вспомнил с тоскою гнев Никиты Ивановича.
«Судьбой Шеина пугает… А погубители Шеина — не поляки, московская медлительность. Ждали, пока Смоленск с голоду перемрет, а дождались короля Владислава. Восемь месяцев без толку под стенами толпились! А пушки — верно! — были громадные! Сто пятьдесят восемь пушек!.. Спешить нужно… Всем спешить… Покуда Ян Казимир соберет войско, Смоленск надо взять».
Вернулся Перфильев.
— Быстрехонько! — похвалил государь. — У меня к вам троим повеление: приглядите мне таких же, как вы, людей, быстрых и для тайного дела годных… На войне поспешать во всем надо. Не будем мы поспешать, другие поторопятся. Послужите мне с душою, и вам будет от меня милость и благодарение.
Сказал и пошел поднимать свой чудовищно громоздкий и огромный табор, чтоб ехать в Вязьму.
13
В Вязьме государев полк стоял неделю. Это были дни нетерпеливого ожидания и всяческой поспешности. Первым делом Алексей Михайлович выпроводил из города своего второго воспитателя Долматова-Карпова:
— Передовой полк Никиты Ивановича Одоевского под Смоленском, а пушки в Вязьме, — Вязьму у литовцев, слава богу, еще Василий Третий отвоевал!
Во все стороны отправлены были гонцы с приказом: коли города сами не сдаются — брать их приступом, без мешканья. Перед войсками противника не выстаивать, неизвестно чего ожидая, но нападать, разбивать, изгонять!
Дождавшись полного сбора своего полка, растянувшегося на дорогах, Алексей Михайлович 11 июня выступил из Вязьмы.
Первый стан его в этом походе был в селе Чоботове. Сюда-то и примчался счастливый вестник воеводы боярина Василия Петровича Шереметева — сдался город Невель.
Через три дня в Дорогобуже новая радость: сеунщик князя Темкина-Ростовского привез сеунч о взятии Сторожевым полком сильной крепости Белой.
Некогда эта крепость спасла многие русские земли и города от большого разорения.
В 1634 году король Владислав, которому воевода Шеин поклонился всеми знаменами, пошел на Белую в надежде после громкой победы под Смоленском легко овладеть и этим ключевым городом. Но русские вдруг дали бой, да такой бой, что литовский гетман Радзивилл перекрестил Белую в Красную. Потери у поляков и литовцев были столь велики, что король Владислав отказался от дальнейшего похода и предложил русскому царю начать мирные переговоры.
И вот Белая, не уступившая когда-то польской силе, вернулась в лоно Русского государства. Государь велел митрополиту Корнилию служить благодарственный молебен, а воеводам князю Михайле Михайловичу Темкину-Ростовскому да Василию Ивановичу Стрешневу отправил похвальную грамоту.
В тот день шли к Смоленску скорее обычного. Государь ездил вдоль войска на коне, поторапливая пеших и конных.
— Царь-то у нас развоевался! — с усмешкой говорил Никита Иванович Романов, не страшась, что про те его разговоры государю обязательно доложат.
14
Царь — развоевался, а патриарх — разбушевался. В страхе жила Москва. Люди Никона по доносу и без доноса врывались в дома мещан, дворян и даже бояр в поисках латинянской змеиной хитрости ереси.
Иконы!
Московские инокописцы, соблазнясь красотою итальянских привозных икон, стали писать святых апостолов и саму Богоматерь как кому вздумалось, без строгости, без канона. Патриарх ужаснулся, когда обратил наконец внимание на новомодные иконы. Испорченные писцами книги — это еще не беда, книга — редкость, не всякий поп книгу читает. А вот икона вхожа в каждый дом. Икона у царя, икона и у крестьянина. А коли все иконы порченые, кому царство молится? Кому?
Вопрос об иконах явился на соборе. В тот же день Никон, отслужа литургию в Успенском соборе, стал говорить гневливое слово против икон франкского письма.
Царица с царевнами и ближними боярынями стояла за запоною.
«Господи, — думала царица, — слава тебе и моление нижайшее, что послал ты царю моему такого светлого мужа, как Никон».
«Господи! — огнем горела царевна Татьяна Михайловна. — Мой грех на мне, но коли счастье, мне данное, не от дьявола — слава тебе господи! Слава тебе господи!»
И боярыня Федосья Прокопьевна Морозова, бывшая в тот день с царицею в Успенском соборе, заслушалась Никона, загляделась на него, воина Господня, твердого, несокрушенного.
Но не ведали царственные и сановные женщины, какой искус уготован им уже через несколько минут.
Закончив поучение, Никон дал служителям собора знак, и четверо отроков принесли большую, в рост человека, икону «Рождество Христово». Лицо Девы Марии, склоненное над пресветлым младенцем, было умильное, розовое от нежной материнской ласки, прекрасные глаза ее сияли, руки были живые, каждая жилочка из-под кожи видна.
— Вот! — закричал Никон на прихожан, тыча пальцем в икону. — Вот оно, блядство латинянское! Змея, обвившая саму душу нашего святого православия.
Повернулся к попам:
— Взираете?! Да каждый наш погляд на сию икону — шаг к погибели. Не Богоматери вы поклоняетесь, но дьяволу в образе женщины. Тут и сиськи-то чуть не наружу! Срам! Содом и гоморра! Эй, принесите-ка мне копие!
Ему подали копие для разделения агничной просфоры, и, сойдя с алтаря, Никон встал перед иконою и двумя ударами ослепил изображение…
— О-о-ой! — прокатился под сводами стон женщин.
— То дьявол стонет! — сказал Никон, и каждый шелест его одежды, каждый шаг его стал слышен в огромном храме. — Несите! Несите! — закричал он на служителей.
И те приносили новые иконы святых, и Никон поражал копием каждого святого в глаза.
— А теперь отдадите эти иконы государевым стрельцам. Пусть пронесут по всем улицам Москвы, а бирючи пусть возвестят: «Кто отныне будет писать иконы по сему образцу, того постигнет примерное наказание!»