В метели Енафа из дому не выходила.
Наружи хлад и погибель, а у них с сыночком печь топится, молочком томленым пахнет, корочкой коричневой.
Сядет Енафа за веретено, ребеночка на шубу посадит. Она поет, он тоже что-то мурлычет. Хорошо.
А за стенами метель боками ледяными об избу бухает. Кажется, во всем мире ни одного человека больше нет, всех занесло. Но утром — солнышко! Подойдешь к дереву, а над корой воздух ломается, подрагивает — тепло. Весна грядет. Весны Енафа ждала. Растопит земля смертный белый саван, оживет, нарожает трав, цветов, пчелок, и у людей счастье их замерзшее оттает. Верила Енафа: вернется Савва весною. Она и сыночка своего без Саввы никак не хотела называть. Так и жил без крещенья, без имени.
Как только отпускали морозы, Енафа спешила проведать Лесовуху. Старая колдунья прихварывать начала с первым снегом, а после Крещенья совсем слегла. Енафа хотела Лесовуху к себе в дом взять, но та не пошла, а сама и к печи уж не могла подняться. Помучилась-помучилась Енафа да и перешла с коровой да с сыночком в дом к Лесовухе.
— Без тебя давно уж окоченела бы, — говорила Лесовуха Енафе.
Однажды, слушая, как потрескивает на морозе бревно, улыбнулась:
— Отец твой к нам едет.
Енафа всполошилась, захлопотала, убирая в избе. Все на улицу выскакивала, а на улице уж и засинелось, и звезды, как кувшинки из вод, выныривать на небо пошли.
— Угомонись, — сказала Енафе Лесовуха. — Отец твой ехал, да назад повернул. Волков забоялся.
— Волки на него напали! — ахнула Енафа.
— Экая ты! — рассердилась Лесовуха. — Не было волков, да у страха глаза велики. Забоялся твой отец леса… Ну, коли в первый раз не насмелился, в другой раз с духом соберется.
Весна не поставила Лесовуху на ноги, и лето тоже здоровья не прибавило. И стала она об одном и том же поговаривать:
— Как птицы полетят с болот, и я за ними.
От слов этих душа у Енафы сжималась куда там в воробья — в пчелку.
— Бабушка, милая! Не умирай!
На колени встала.
— Что ты бухаешься, как дура! — сердилась Лесовуха. — Мертвых не видывала, что ли?
— Да как же я без тебя-то?
— А со мной тебе что? Я вон сколько уж колодой лежу, заботы тебе добавляю.
— И лежи себе, лежи! — хлопотала вокруг болящей Енафа. — Травку какую-то, может, тебе надо? Ты скажи, я сыщу!
— Да пожалуй, что уж и нет такой травки, — вздыхала Лесовуха. — Жила жизни во мне истончилась. Ну да ты заполошье-то свое уйми. Лес тебя принял, стало быть, не выдаст. Да и Савва твой — я знаю это верно — придет.
— Когда?!
— Пыхаешь, как елка в огне… Придет. Когда… не знаю. Мешает мне что-то… Сбоку где-то стоит… Иное ясно вижу… А тут все колышется. Мешать что-то будет вам, да не помешает.
Призывно замычала корова: пора доить. Потом Енафа ездила на озеро проверять верши. Сбегала поглядеть поле. На расчищенной от леса братьями-молчунами и Саввой поляне она посеяла рожь и репу. Сама бы не управилась, но помог отец. Зимой к дочери духу у него не хватило добраться, а весной два раза приходил. Полем Енафа осталась довольна, домой вернулась в настроении.
Накормила ребенка и Лесовуху, сама поела. Потом загоняла и доила корову… Лыко драла для лаптей, лапти плела…
Очнулась от дел — серебряная луна над крыльцом стоит. Такая красота, такая тишина на земле и на небе, что только бы смотреть, желаньями души не оскорбляя.
Сыночек вместе с ней на крыльце тихонько с берестяными туесочками игрался, открывал их, да закрывал, да пальчиком по узорам водил, а потом тоже на луну засмотрелся. Чтоб смотреть удобней было, положил головку на кулачок и сам прилег. Не заснул, однако, — глазки ясные, глядят на чудо небесное, и чудо тоже с ребенка очей своих не сводит.
Запела Енафа песенку, тихую-тихую, без слов, а Лесовуха, за дверьми лежа, услыхала ее. Принесла Енафа сыночка в зыбку укладывать, Лесовуха и говорит ей:
— Хорошие у тебя песни, милая.
Енафа вздрогнула немножко. Хоть чудеса в здешней избе не в новину, а все ж привыкнуть к чуду сердце не умеет. Вздрагивает.
Лесовуха помолчала и опять говорит:
— Сказывали наши люди… Парень один… Тойдемар, лебедь взял за себя. Так уж у них получилось… Это не сказка, милая. Не всякая птица — птица, не всякий зверь — зверь и не всякое дерево — дерево. Ну да не о том речь. У парня мачеха была, помыкала красавицей. Та и не стерпела. Попросила братьев-лебедей дать ей перьев на крылья. Тойдемар увидел, что жена его снова птицей обернулась, закричал, забился. Тогда ему тоже кинули по перышку на новое платье. Вот и я…
Лесовуха замолчала. Свет луны падал на ее лицо, и лицо это показалось Енафе серебряным, юным.
— Что? — спросила Енафа.
— Оденусь листьями, как перьями, и стану землей. К своим вернусь.
Енафа пошла к печи, достала корчагу с настоем, отлила в кружку, принесла больной.
— Выпей.
Лесовуха выпила.
— Не оставляй нас! — попросила Енафа. — Покрепись.
Лесовуха не ответила, но рукою прикоснулась к руке Енафы.
— Ель большую знаешь, за сараями-то? Да как ее не знать, самая приметная на поляне. Там, где у нее ветки — одна-то сторона совсем голая, — на сажень всего в землю копни и найдешь ларец с серебром. То — моя казна. Отец мой — человек не простого рода. Среди наших он был князь. Все себе возьми, хоть завтра.
— Зачем человеку серебро в лесу? — сказала Енафа.
— А тебе и незачем весь век в лесу коротать. Вернется Савва — в город уходите.
2
На следующий день пришел Малах.
Ребенок как увидел деда, так и потянулся к нему. Малах шепчет Енафе:
— Пусти его на пол!
Та пустила, а малыш — топ, топ да как побежит и к деду на руки рухнул.
— Пошел! — возрадовался Малах. — Ради деда своего пошел. Ай, молодец! Ай, радость!.. А ты его, дуреха стоеросовая, без имени держишь. Ну, виданное ли дело — человеку девять месяцев, а он имени своего не знает. Пошли окрестим!
— Нет, — сказала Енафа. — Не пойду в церковь. Хватит с меня!
— Дура! Дурища! — шумел отец, но не очень сердито, впрочем.
Сели за стол. Был у Енафы рыбный пирог да еще карасики, жаренные в сметане. Малах кувшин меда с собой принес. Первую кружку выпил — подобрел, после второй — всех простил.
— Хорошую весть я тебе принес, Енафа.
Та и замерла в ожидании.
— Балда-то наш, Емеля, в извозе был, в Москве. Видел, как царь на войну шел. И, веришь ли, Савву видел.
Енафа так и поднялась.
— На коне? — невесть почему с языка у нее сорвалось.
— На коне! — закивал головой Малах. — В доспехе! Гроза грозой!
Енафу била дрожь.
— Ты чего? — удивился Малах. — Жив, и слава богу.
— Слава богу, — прошептала Енафа.
— Помолись!
Енафа перекрестилась.
— Царь с королем затеялись. Ну да Бог православных христиан не выдаст. — И покосился на Лесовуху.
Ради гостя Лесовуха поднялась, но с постели не уходила. Болезнью лицо колдуньи истончилось, и мудрость, ранее утопавшая в морщинах, скрытая насмешкой, теперь ничем не заслонялась. У Малаха даже под ложечкой засосало. На дочь покосился с обидою. Ведь бок о бок живет! Могла бы, кажется, и поинтересоваться, что там дальше, чего ждать-то?
Подмывало самому спросить, но не знал, какой завести разговор, чтоб на главное вывести. А потому поднес Лесовухе меда и сам тоже выпил.
— Я к тебе денька на три, — сказал дочери, — сенца для коровы накошу.
— Батюшка, твоей заботой живы! — всполошилась Енафа.
— Ладно, ладно! — сказал он. — Не больно раззаботился. Но теперь ради внука и впрямь расшибусь в лепешку. Хоть он и нехристь.
И снова покосился на колдунью:
— Не погадаешь ли?
Енафа даже глаза опустила.
— Слаба я очень, — ответила Лесовуха. — Про великое сказать сил не наберусь. А про тебя — знаю. Урожай тебя ждет… превеликий…
Лицом сразу замкнулась — истукан, да и только.
…Гаданье Малаху пришлось по сердцу. Намахал сена столько, что и на двух коров хватило бы. Да ведь их и было уже две: телочка подрастала резвая.