От страха Алексей Михайлович открыл глаза, а на него с испугом Мария Ильинична смотрит.
— Ты чего? — спросил.
— Я ничего. Зубами ты скрипел. Может, глисты?
— Нет, — сказал Алексей Михайлович, отирая холодный пот со лба. — Сон.
— Так если дурной сон, значит, к хорошему.
Он кивнул, но не поверил.
— Вставать не пора?
— Полночь.
Алексей Михайлович лег, вздохнул.
— А я бы его узнал.
— Кого?
— Мужика… Мужик приснился с вилами.
— Горюешь, вот и снится страшное, — сказала царица.
— О чем это я горюю?
— О расстригах. Завтра Логина расстригать будут, потом Аввакума. Разве не жалко?
— Чего жалеть ослушников? Сегодня одного пожалеешь — завтра их будет сто. Ослушник, как дурное семя, родит быстро и помногу.
— Будет тебе! — сказала царица, поворачиваясь на бок.
Царь вздохнул — ему и впрямь было не по себе.
Логина расстригли в обедню. Расстригал сам Никон в присутствии царя. Поутру приходил к Алексею Михайловичу и просил быть на расстрижении, ибо с Логина все и началось.
Одно только присутствие государя было одобрением патриаршего суда над непокорным протопопом Логином и над всеми другими протопопами и попами, усомнившимися в истинности слова и дела Никона.
Государыня царица Мария Ильинична, царицына сестра Анна Ильинична, Анна Михайловна Вельяминова и Федосья Прокопьевна Морозова на той обедне стояли за запоною.
Когда волосы обрезали, терпел Логин, а вот когда Никоновы слуги содрали с него однорядку и кафтан, грубо, с толчками, — взъярился. Отпихнул всех от себя.
— Подите прочь! — И к алтарю.
Через порог Никону, в морду его толстую плюнул.
— До нитки ободрать хочешь? Не успел на патриарший стул сесть, уже хапаешь, что только под руку ни попало! Да будь же ты проклят! Подавись!
Содрал с себя рубаху да и кинул в Никона. Тот шарахнулся в сторону, и упала рубаха Логинова на алтарь, дискос покрыла.
— Господи! Господи! — воскликнула Мария Ильинична.
Логина сбили с ног, поволокли по церкви. С паперти скинув, тут же, при народе, заковали в цепи, погнали в Богоявленский монастырь, охаживая метлами и шлёпами.
Мария Ильинична не достояла обедни, ушла, смятенная.
Логина посадили в яму как был, без рубахи. Последние августовские ночи в Москве холодны…
Как волк, клацал зубами бедный расстрига. И вдруг пали ему на голову шуба и шапка. Подошел среди ночи к стрельцам, караулившим Логинову яму, полковник Лазорев. Каждому дал по ефимку и велел отвернуться.
Шуба явилась с самого Верха — от царицы. Шапку прибавила боярыня Федосья Прокопьевна, но про то и Лазорев не знал, получив шубу, шапку и деньги из рук жены Любаши.
Когда утром Никону донесли, что расстриге ночью Бог послал шубу и шапку, — засмеялся.
— Все-то у нас валят на Бога. Знаю пустосвятов тех! — И призадумался, глаза прищуря, и что-то высмотрел в себе, что-то высчитал. — Шапку-то заберите у него, и без шапки хорош, а шубу оставьте.
Ждали Логину казни за плевки на патриарха да за то, что растелешился в церкви перед царем и царицею, а ничего страшного и не случилось. Отправили в Муромский уезд, в деревню, под начало родного отца.
Гадали — отчего так? И одно приходило на ум: царица-матушка, сердобольная Мария Ильинична, заступилась.
21
Аввакум сидел все в той же яме, правда, без прежней строгости. Раз в день его кормили, два раза водили в церковь — на заутреню и вечерню.
8 сентября, когда Аввакум отсидел уже три недели, его навестил Ваня — сынок. Никого сторожа к сидельцу не пускали, а сына пустили.
— Большак мой! — обрадовался Аввакум, которого ради свидания подняли из ямы в неурочный час.
Прижал к себе сыночка, да цепью больно сделал — вздрогнул Ваня, но не пискнул, стерпел.
— Рассказывай. Как матушка?
— Отмучилась, — сказал Ваня.
— Как отмучилась? — охнул Аввакум.
— Ни, батюшка! Она жива! Ребенок у нее родился.
— Ребенок! — засмеялся Аввакум, и слезы выступили у него на глазах. — Перепугал ты меня. Кто же он, ребенок-то?
— Братик.
— Ну вот, теперь вас трое — добрая защита матери и Агриппинке.
Разговаривали во дворе, возле тюремного сарая. Тут вдруг вышел из покоев архимандрит с двумя келейниками.
— Ну, сыночек, дай я тебя благословлю! — Аввакум поспешно перекрестил и поцеловал Ваню. — Ступай! Архимандрит как бы на нас с тобой не напустился.
Ваня повернулся было, чтоб уйти, но стражник схватил его за рубашонку.
— Отпусти ты сына-то! — взмолился Аввакум, но тут подошел архимандрит.
— Сынок? — спросил.
— Сынок. Пришел сказать, что нынче прибавление у нас в семействе. Мальчик родился.
— Слава богу! Как назовешь?
— Назову, как Бог велит. Нынче восьмое, крестить — тринадцатого. А тринадцатого — день Корнилия-сотника, первым из язычников принявшего крещение от апостола Петра в граде Скепсисе.
— Памятлив ты, Аввакум! — удивился архимандрит и приказал келейнику: — Протопопова сына посади в телегу и отвези домой. Пошли роженице крестик серебряный для отрока Корнилия и припасов нескудных, чтоб в доме была радость.
— Благослови тебя Бог. — Аввакум до земли поклонился архимандриту.
— Что же ты мне кланяешься, будто я икона! — сурово укорил архимандрит.
— Потому тебе кланяюсь, что ты первый человек, сотворивший для меня добро со дня моего заточения.
— Ах, протопоп! Мы Бога друг перед дружкой любим! Но только можно ли Бога любить, не любя самого себя?
— Про то не думал, — признался Аввакум.
Архимандрит, кривя губы, оглядел его с ног до головы.
— Воняет от тебя, протопоп.
— Воняет. В яме сижу.
Архимандрит вдруг рассмеялся.
— Для меня как раз баню истопили. Пошли-ка в баню, протопоп.
— С цепью не сподручно мыться.
— Снимите с него цепь! — приказал архимандрит.
Цепь сняли, и пошла сказочная совсем жизнь. Парился Аввакум вместе с архимандритом в духмяной от всяческих снадобий бане, пару поддавал анисовым квасом, пил ставленные меды.
После бани, в чистом белье, в уже постиранной, высушенной, выглаженной рясе своей, сидел за столом архимандрита, угощаясь стерлядью, осетриной, икрой, сладостями и соленьями.
— Хорошо! — сказал архимандрит, отваливаясь от стола. — Я люблю себя, протопоп. И в себе Бога люблю, потому что помню: я есмь его подобие.
Аввакум согласно кивнул головой.
— Вот и ты докажи, что любишь Господа. Поклонись патриарху, ибо Божьим провидением ставятся над нами начальники наши.
— А ежели Антихрист в мир явился? — спросил Аввакум.
— Не богохульствуй! — осадил архимандрит. — Не нашего то ума дело. То дело — опять же Господнее! Наше дело — исполнять, что скажут.
— Неронов правду говорил, а его оболгали и — с глаз долой. Такое дело не может происходить от Бога!
— Вот ты сей же миг из-за стола моего отправишься в яму. А я к приходу твоему велю всей братии нужду туда справить.
— Твоей власти на это довольно будет, — согласился Аввакум. — А рассудит нас Бог.
Встал. Глянул на стол, ломившийся от еды, схватил серебряное блюдо с осетром, поднял и треснул им об стол.
Ударили по шее, заковали в цепь, бросили в яму.
Сидел, принюхиваясь. Не исполнил свою угрозу архимандрит, и на том ему спасибо.
15 сентября в сермяжной телеге Аввакума повезли в Успенский собор на расстрижение.
Возле Никитского монастыря встретили крестный ход.
«Против крестов везут, — сказал себе Аввакум, — к чему бы это? Какой в том знак?»
В Успенском соборе шла обедня. Аввакума посадили на паперти, рядом с нищими. Нищий дал ему пирожок с капустой. Есть не хотелось, но взял, съел.
— Ихх-гы-гы! — заржал как жеребец десятник Агишев, проходивший мимо собора. — Аввакум! Дружок Неронова! За ним в дорогу собрали?
Аввакум жевал пирожок, ловя в ладонь крошки.
— Вот оно, твое житье теперь, с нищими! — не унимался Агишев. — А был — протопоп! Был да сплыл — последняя твоя трапеза протопопская.