Первым, на кого указал князь Мещерский, был Савва.
— Я — свободный человек! — возразил колодезник. — Я в крестьянской крепости не состою.
— Был свободный человек, — ответил князь, — но по Уложению великого государя всякий, женившийся на крепостной, сам переходит в крепость.
— Да как же так! — заступился за Савву Лазорев. — Князь, я тебе жизнь спас, а он — мне. Я его сызмальства знаю. Свободный он человек.
Князь Мещерский, однако, полковника не дослушал, отвернулся.
— Ну, держись, князек! — вскипел Лазорев. — Жаль, что нет со мною моих драгун… А ты, Савва, не печалуйся. Не перечь этому дьяволу — он ведь и засечет по самодурству, не дрогнет. Я царю о тебе скажу.
В тот же день из Рыженькой ушло два обоза: Лазорев уехал в Москву, переселенцы — на Валдай. Вместе с Саввой, с Енафой и еще с тремя семействами пошли на новые земли Пятой и немые, Авива с Незваном. Авива с Незваном своей волей пошли, чтоб не потерять на широкой земле бедного Саввушку.
— Вот тебе и сыграли свадьбу, — говорил Малах, шагая рядом с телегой Саввы и Енафы. — Вот тебе и святейший патриарх!
Енафа тихо плакала: принесла она в приданое суженому — рабство.
10
С измайловских хлебных полей урожай сняли невеселый: на посев да разве что с голоду не помереть. Алексей Михайлович приуныл, а легши опочивать, не заснул.
Измайловские земли добрые, а коли случился неурожай при хорошей погоде у хороших, работящих мужиков, стало быть, на нем грех, на хозяине. Ему Господь не послал счастья! Ему указует!
Грех за собою Алексей Михайлович знал. Куда от греха денешься?! Прежнего патриарха, старика Иосифа, любовью не жаловал. Сердил его патриарх, иной раз прибить старика руки чесались. Всякому доброму делу был первая помеха. Все боялся, как бы хуже прежнего не стало.
Алексей Михайлович вздохнул, одиноко ему было. С царицей спали раздельно по случаю ее женской немочи — горестями поделиться не с кем.
Лег на бок, подогнул колени, сунул ладонь под подушку и понял — не заснуть! Сел, свесив ноги с постели. Тотчас карауливший царский сон и покой Федор Ртищев бесшумно отворил дверь.
— Нейдет сон, — сказал виновато царь. — Ты ложись, спи.
Ртищев не торопился исчезнуть, и государь, почесав себя под мышками, решил:
— Принеси-ка свечи, каламарь да перья. — Встал, глянул на стол. — Бумагу тоже принеси: письмо напишу. Завтра поутру отправь! Сам гонца пошли. Дело спешное.
Царское собственноручное письмо адресовалось архимандриту Троице-Сергиева монастыря.
«И ты бы, богомолец наш, сотворил и прислал тайно, никому не поведавше сию тайну…» Рука спешила вслед за горяченькими, только что осенившими царя мыслями.
Однако же отложил перо, перебежал спальню, открыл дверь.
— Федор! Ты не вставай, лежи. Письмо тайно отправь, чтоб про то знали — я да ты!
Убежал к столу.
«…Священного масла с великого четвертка в сосуде и воды с ног больнишних братий, умыв сам тайно, и воды ис колодезя Сергия-чудотворца, отпев молебен у колодезя, три ведра за своей печатию вели прислать, ни дня не мешкая».
Приготовив письмо, государь взял чистый лист и, подумав, расчертил его на четыре клетки, которые представляли четыре измайловских поля, и указал, где кому быть и что делать.
Написал — и в постель, чтоб завтра скорее наступило. Про бессонницу думать забыл.
В Измайлово царь приехал с царицею.
На краю поля стояли шатер, в котором разместилась походная церковь, и наскоро срубленные четыре избы: для царя, бояр, для попов и слуг. Но приезд был совершен втайне, из окружения — лишь Ртищев и Матюшкин да два попа, отцы Алексей и Михаил.
В шатре пели вечерню, всенощную, а рано поутру служили молебен уже под открытым небом, на поле.
После молебна началось освящение земли. На трех больших полях было поставлено по десяти мужиков, а на малом, четвертом, пять, «с вениками на жопе», как простосердечно указал царь. Мужики, обмакнув эти веники в святой воде, коей архимандрит Троице-Сергиевой лавры умывал ноги болящих монахов, прошли поля крестом, навсегда спугнув с них нечистую силу.
Царь с царицею смотрели на действо с высокого крыльца, вознесенного на крышу одной из временных изб.
— Славно потрудились, — говорил Алексей Михайлович, окидывая взором дивную осеннюю землю, золотую, пахнущую хлебом.
— Хозяин ты мой! — отвечала ласково Мария Ильинична. — Дай Бог тебе всякого умения и разума.
— А тебе дай Бог наследника родить! — Царь перекрестил царицын живот, и они троекратно облобызались.
Когда государь с государыней сошли с крыльца, Матюшкин, боднув головою синее небо, сказал как бы сам себе:
— Птица теперь валом валит.
— Да уж, коли мы в Измайлове, отчего бы с соколами не потешиться! — согласился Алексей Михайлович. — И царица будет рада на соколов поглядеть.
Матюшкин просиял, а Ртищев поскучнел. У Федора Михайловича было к царю одно московское дело. Патриарх Никон собственноручно смирял книжных справщиков Ивана Наседку и старца Савватия. Оба искали заступничества у царя. Но дело было не в том, что Никон поколотил справщиков, а в том, что готовилась к изданию книга «Следованной псалтыри» и патриарх приказал выпустить из нее статью о двенадцати земных поклонах при чтении великопостной молитвы святого Ефрема Сирина и статью о двуперстном крестном знамении.
11
Арсен Грек, соловецкий сиделец, был зван в Москву чуть ли не в первый день нового патриаршества.
Явившись пред очи Никона, Арсен с рыданием опустился наземь и облобызал патриарший башмак.
— Я тебе не папа римский! — сердито крикнул Никон, но не было в его крике осуждения, иное было.
Поднял с земли греческого монаха, обнял и сам отвел в палату, где хранились книги.
— Вот твое поле! — сказал. — Возделай и сними жатву. Озарила меня мысль, Арсений! Величавая мысль! — Никон пронзительно глянул Арсену в глаза и легонько подтолкнул к сундукам с книгами. — С тобою здесь трудится киевлянин Епифаний Славинецкий, а помощников сами наберите. Прежние справщики московские — лбы воистину каменные, от них проку мало.
— Благослови меня, святейший! — Арсен, пылая преданностью, встал на колени.
Никон благословил и, уходя, сказал:
— Поди к моему ключарю, возьми у него денег, чтоб ни в чем нужды не знать. Да рясу себе новую выбери, чтоб от старой тебе в нос тюрьмой не шибало.
В черной атласной рясе, с лицом северной льдины, кристальной от совершенства и непорочности, Арсений Грек вошел в келию справщиков, от которых несло луком, ржаным кислым хлебом, кислой шубой, и сами-то они были такие житейски русские, принюхавшиеся друг к другу, прижившиеся тут.
Арсен подошел к столу мирянина Силы Григорьева и увидел, что у него между двумя толстыми фолиантами стоит глиняная миска с молочной тюрей, а рядом, на тряпице, ломоть хлеба, недогрызенная луковица и щепоть соли.
— На каких языках читаешь? — спросил Арсен.
— По-славянски.
— А по-гречески можешь?
— Буквы знаю…
— По-польски он может, — сказал Иван Наседка. — А ты, милый человек, кем будешь?
— Я хранитель патриаршей библиотеки, и еще мне велено надзирать над вами, справщиками.
— Мы свое дело знаем, — сказал Наседка.
— На каких языках читаешь?
— А ты скажи, на каких надобно.
— Инок Евфимий, который с завтрашнего дня будет вашим товарищем, читает по-гречески, по-латыни, по-польски, по-еврейски.
— По-латыни туда еще сюда, а по-жидовски-то к чему знать? Жиды православию, что волки овцам.
— Для того надо знать древний еврейский язык, чтоб избавиться от невежества, которым столь кичатся, как я приметил, иные московские грамотеи… Окна отворите — дышать нечем.
И вышел.
— Носом-то как крутит! — крикнул ему в спину Наседка. — Грамотей. Беда, ребята! Черные вороны греческие по наши головы слетаются.
— Тише! — осадил друга старик Савватий. — Ничего дурного человек не сказал.
— А он и не скажет, он — сделает.