Если бы этот вопрос задал кто-то другой, он мог бы показаться вызывающим, если не издевательским, мол: «Зачем он вам сдался, слепой-то?!» Но только не в ее устах. Ее лицо выражало доброту и участие, в голосе не было сарказма, лишь неподдельное сочувствие. Вопрос был задан прямо, без экивоков, и подразумевал такой же ответ.
Я уж было открыла рот, но впервые за двенадцать лет готового ответа у меня не оказалось.
А не оказалось его потому, что поскольку никто до этого ничего такого не спрашивал, то мне и в голову не приходило, что когда-нибудь кто-нибудь может об этом спросить. Поймав себя на том, что впервые задумалась над ответом, я тут же поняла, почему никто и никогда не задавал мне этот вопрос — а все потому, что, на первый взгляд, ответ был очевиден. Одно из двух: либо я настолько прониклась историей о печальной участи слепого котенка, что чувствовала бы себя виноватой всю оставшуюся жизнь, если бы обрекла его на угасание в сиротском приюте, либо с той минуты, как я взяла его на руки, мы почувствовали такую взаимную привязанность, что расставание было бы уже немыслимо. Даже мои ближайшие друзья, не говоря уж о родственниках, которые должны были знать меня лучше остальных, посчитали эти причины истинными по умолчанию.
Так вот, все ошибались.
Единственным, едва ли не всепоглощающим чувством в первые месяцы после разрыва с Джорджем было чувство провала: как будто я провалила свой первый экзамен на взрослость. Все, не исключая меня, были уверены в том, что мы с Джорджем в конце концов поженимся. Какой же смысл тратить на кого-то три года, если делу конец — не венец? И вдруг одним прекрасным солнечным воскресным утром Джордж, со всем ко мне уважением, как ни в чем не бывало заявил мне, что больше не любит меня.
Если бы я была честна с собой, я бы признала, что тоже его разлюбила. Когда мы познакомились, мне был двадцать один год, но уже в двадцать четыре я с трудом могла понять ту девочку, которая когда-то по уши влюбилась в Джорджа. От нее осталась коробка, полная старых фотографий, на которых некто, отдаленно напоминающий меня формой носа и глазами, рисовался в каких-то несуразных одеждах и с такой же стрижкой, которая уж никак не пристала мне той, какой я была сейчас. Во мне шевелились смутные подозрения — на подсознательном, разумеется, уровне, — что, по мере того как ты меняешься сама, то, что казалось тебе пределом мечтаний каких-нибудь три года назад, тебе новой таковым уже не кажется. И все же слова «я больше тебя не люблю» были для меня словно удар под дых. «А что, если я новая, — не отпускала меня мысль, — уже неспособна вызывать любовь?»
Вдобавок меня стали терзать сомнения по поводу избранной карьеры. Пока мы с Джорджем были вместе, мое мизерное, как и везде в этой области, жалованье в неприбыльной организации представлялось мне чуть ли не дополнительной роскошью помимо более чем достаточной зарплаты Джорджа. На новом этапе моей жизни постепенно наступило прозрение: слово «жалованье» происходило от «жаль». Надо было что-то менять, но я не понимала, гожусь ли я для какой-нибудь работы, где в день зарплаты не было бы жаль.
Утверждать, что я окончательно утратила веру в себя, было бы преувеличением. Но по сравнению с прошлым годом оптимизма во мне явно поубавилось.
Я не смогла ответить «нет» на звонок Пэтти, когда впервые услышала историю Гомера. Но это вовсе не означало, что я не могла сказать «нет» через некоторое время (вообще-то именно это я и собиралась сделать, нарочно оставив себе лазейку). Какой бы печальной ни была история Гомера, я понимала, что не в силах спасти всех и каждого, даже тех, кто этого заслуживал, и — убеждала я себя — я и так уже приютила двух бездомных кошечек и делала все, что могла, чтобы они чувствовали себя как дома. Возможно, я бы еще долго ненавидела себя за свое «нет» и даже плакала бы ночи напролет, как это уже бывало, когда я возвращалась домой после рабочего дня, проведенного в приюте для животных, но, в конце концов, это можно было пережить.
Правда и то, что, когда мы наконец встретились, Гомер тут же взобрался ко мне на руки, всячески выказывая свою любовь ко мне и желание быть любимым мной. В свою очередь, держа его на руках, я не могла отделаться от мысли, что, если бы на моем месте в ветеринарной клинике появился кто-то другой, прошептал котенку что-нибудь на ушко и взял его на руки, он выказал бы точно такое же желание быть любимым этим другим и так же любить его.
Подспудное ощущение, что Гомер мог бы полюбить любого с той же легкостью, что и меня, внезапно тронуло мое сердце. Как бы ни сложилась его жизнь, этот котенок обладал потрясающей способностью любить. И тут меня пронзила еще одна мысль: вот существо, которому нечего дать, кроме своей любви; осталось лишь найти того, кто бы принял ее, эту любовь, а найти никак не удается — эта мысль показалась мне до боли печальной.
Кроме того, я поняла, что, каким бы любящим Гомер изначально мне ни показался, в нем не было ни страха, ни отчаяния, чего, казалось бы, можно было ожидать от маленького котенка, как, впрочем, и от человека, который не знал в жизни ничего, кроме боли, страха и голода. Не было в нем и враждебности или замкнутости, что можно было бы ожидать, если бы невзгоды побили ростки любви в его маленьком сердце. Скорее он был попросту любопытен и ласков. Словно внутри него бил неиссякаемый источник мужества, некая врожденная готовность к открытому и радостному познанию мира, так что даже тяготы и страдания не могли ни замутить, ни иссушить его.
Понятие беспрестанной борьбы было для меня отнюдь не умозрительным. Покинутая, обескровленная (то есть без крова над головой), к тому же постоянно на мели, я стала воспринимать жизнь с ее мрачной стороны, как череду нескончаемых сражений, и каждое новое поражение лишь усугубляло мою жалость к себе.
И тут вдруг этот несмышленыш — по сравнению с его бедой все мои неурядицы, даже если втиснуть их в одну, самую несчастную неделю в жизни, покажутся волшебным туром по Диснейленду — даже не познакомившись со мной как следует, всем своим видом говорит: «Привет, а ты вроде бы ничего, у тебя есть сердце и с тобой хорошо! Наверное, у всех людей есть сердце и с ними хорошо?»
Со стороны может показаться, будто я противоречу самой себе: сказала ведь, что в конечном итоге взяла его оттого, что разглядела в нем нечто особенное, а теперь, дескать, на попятную. Это не так. Во всяком случае, не совсем так.
Потому что в первую очередь я разглядела в этом котенке то, в чем в тот момент отчаянно нуждалась сама. А больше всего прочего мне нужна была вера — вера в то, что внутри тебя есть нечто свое, стóящее и настоящее, что дает тебе силы и что никто и ничто — ни твой парень, ни начальник, ни душевный разлад — не сможет отнять у тебя. И если в тебе есть этот стержень, то и в черный для тебя день люди поймут, что есть в тебе что-то такое, и помогут тебе, и тогда даже самый черный день станет светлее.
Как сказала бы моя бабушка: «Господь помогает тому, кто помогает себе сам». И если я увидела все это в слепом котенке, то, взяв его домой, я получила бы живое доказательство своей теории.
Таким образом, я взяла Гомера вовсе не потому, что он был маленький, смышленый или милый, и не потому, что в своей беззащитности он отчаянно нуждался во мне. А взяла я его потому, что когда видишь в другом что-то по-настоящему стóящее, то отговорки, как то: «не самое подходящее время» или «отрицательный баланс в банке» — для тебя перестают существовать. Ты говоришь себе: «Надо быть сильной» и начинаешь строить свою жизнь заново, чтобы сохранить это стóящее настоящее.
И если это происходит, ты вырастаешь в своих глазах настолько, что начинаешь себя уважать.
К чему я это рассказываю? Да к тому, что взять слепого котенка было первым по-настоящему взрослым решением в моей жизни. И, сама того не ведая, я установила для себя некий канон, по которому стала судить все дальнейшие отношения на многие годы вперед.
Глава 3