По причине холода в квартире у меня стоял автоматический нагреватель; он уже начинал барахлить и периодически издавал резкий и гнусный писк, за которым, как испорченное эхо, тут же следовало: «клац-клац-клац». Для Гомера он стал заклятым врагом. Как бы глубоко он, Гомер, ни погружался в сон, от этого «клац» тут же вскакивал на ноги. Со времен вторжения Гомер считал себя моим защитником и, загораживая меня, становился между мной и подозрительным шумом, воинственно выгибая спину и предупреждающе рыча в сторону нагревателя. Выждав минуту, кот осторожно подкрадывался к нарушителю спокойствия, быстренько отвешивал ему пару-тройку оплеух и — в уверенности, что показал ему его место, — снова шел укладываться спать ко мне на колени. Но не проходило и часу, как коварный нагреватель опять пищал, а затем клацал и скрежетал зубами.
В конце концов менеджер заменил его на другой, более уживчивый, но тот, даже когда мотал на всю катушку, так ни разу и не сумел обеспечить нам уютную комнатную температуру. Зато, надо признать, нью-йоркские холода очень сблизили нас, меня и моих кошек, в том смысле, что мы старались согреться, держась поближе друг к другу. Теснота нашей новой квартирки, которая поначалу вызывала устойчивое сопротивление, теперь казалась нам даром, ниспосланным свыше. Скарлетт и та стала куда ласковей, чем прежде. Для Гомера это, можно считать, было хорошей новостью, ибо, уж как он ни тосковал по большому дому для игр, холод был еще тоскливее, и потому кот не мог нарадоваться, когда мы собирались все вместе, включая и Скарлетт, если, конечно, она великодушно позволяла ему греться рядом с ней.
Поначалу, в своей привычной властной манере, Скарлетт и вовсе не подпускала других ко мне. Она, видимо, определила для себя все те маленькие удобства, которые давало близкое общение с мамой, и делить их с кем-нибудь еще была не склонна, тем более что физического контакта с другими кошками она терпеть не могла, во всяком случае, если это не являлось необходимостью. Заняв господствующую высоту у меня на коленях, она шикала на всех прочих, не гнушаясь даже «лапоприкладства», если Гомер или Вашти норовили пристроиться рядом. Но чаще всего возле меня уже находился Гомер, а он, судя по всему, считал себя взрослым матерым котом, способным постоять за себя, и уже не пресмыкался перед Скарлетт, а потому на подзатыльник тут же норовил ответить оплеухой — ты мне не хозяйка, и все тут. Бывало, все заканчивалось дракой, и мне приходилось разнимать их, применяя силу. Со временем, пусть и с неохотой, Скарлетт научилась уважать личное пространство Гомера и не распускать лапы. Как-никак, ему было уже почти пять лет, а значит, у него имелись свои устоявшиеся привычки. Их было даже больше, чем у любого другого, самого закоснелого в своих привычках кота, и менять их в угоду Скарлетт с ее философией и взбалмошными приступами страстной любви он не собирался.
Вашти, которая не обладала ни нахальством Скарлетт, ни напористостью Гомера, всякий раз оказывалась вытесненной на задворки событий. И тут приходилось проявлять характер уже мне, чтобы обеспечить ей равную долю участия в обществе любителей посидеть у меня на коленях. Но, глядя на нее, я замечала, что в Нью-Йорке Вашти впадает в уныние куда чаще, чем это было в Майами, и чувствовала за собою вину: мне казалось, что она все больше напоминает мне классический случай обойденного вниманием среднего ребенка.
Вашти привел в чувство первый снег. Скарлетт он тоже поразил, причем поразил настолько, что, заметив налипшие на окно снежинки, она забралась на подоконник, оперлась передними лапками о стекло и попыталась поймать снежинку изнутри. Скарлетт не знала, что такое снег и что он — холодный. Она знала лишь одно: там, за стеклом, танцуют белые пушинки, которые так и просятся, чтобы с ними поиграли.
Но Вашти, та была будто рождена для снега: у нее была белая длинношерстная шубка с пышным, как у песца, хвостом и мягкой, точно вата, подбивкой на кончиках лапок у самых когтей, будто на ногах у нее всамделишние, только маленькие, отороченные мехом унты. Казалось, у нее была врожденная память о том, что такое снег и как с ним быть. Возможно, с этой памятью и было связано ее, не свойственное кошкам, очарование водой. Когда поземкой на балкон намело что-то вроде сугроба, Вашти встала у двери, взглядом умоляя выпустить ее наружу. Я так и сделала, и она сразу с головой кинулась в снежный омут. Зрачки ее глаз расширились, отчего казалось, будто она одичала, а дальше — кошка закружилась в белом, поднятом ею самой вихре, и только по темным зрачкам удавалось высмотреть ее в снегу, белую на белом. Загнать ее внутрь мне помог лишь налетевший порыв ветра.
Именно в пору первого снегопада Гомер открыл для себя все прелести сна под покрывалом. В Майами ему было достаточно свернуться клубочком на одеяле возле меня. Но сейчас, видимо, оттого, что он был мельче, чем Скарлетт и Вашти, внутреннего тепла ему стало не хватать. Недостающее тепло Гомер нашел, забравшись ко мне под одеяло. Пригревшись у моих ног, он довольно зафыркал и вскоре уже сопел во сне, в свою очередь, обогревая мне ноги, как постельная грелка. Так и повелось. Скарлетт и Вашти, которые ни слухом, ни нюхом не ведали, что место уже занято, иногда и сами запрыгивали на кровать, при этом сваливаясь Гомеру как снег на голову. Любопытно, что, даже когда он был котенком, сам он никогда никому на голову не падал. И теперь только удивлялся, как это так: не знать, где он; где он обычно бывает и как можно его не учуять на его обычном месте? Гомер возмущенно вскакивал на все четыре лапы и прямо из-под одеяла изливал свое возмущение.
Сама я не могу сказать, знал ли он, когда меня нет под одеялом, или даже не допускал и мысли о том, что меня может не быть, но если, случалось, я лежала на кушетке без одеяла, Гомер от огорчения тут же запускал коготки в мою одежду. А если, скажем, на мне был какой-нибудь мешковатый свитерок, кот ужом забирался под него, доползал мне до шеи и, выпростав голову, клал ее мне на плечо, удовлетворенно мурлыча животом где-то в районе моей груди. Я читала ему вслух из той книжки, что была у меня в руках, он терся носом о мою шею и тихо засыпал — так, что замирало даже мурлыканье. И тогда единственными звуками, которые слышались в тишине, были дуновение ветерка от его дыхания у самого моего уха да шорох бьющихся в окно снежинок.
Нежданно-негаданно пришла весна — так, как умеет приходить только она, когда понимаешь, что она уже здесь, только потому, что вдруг замечаешь, как прекрасен Манхэттен! Такой весны мне больше нигде видеть не доводилось. И пусть я выросла в «городе цветов» — так можно истолковать испанское название города моего детства, но такого одномоментного буйства цветения всего на свете: деревьев, кустов и клумб от Нью-Йорка я никак не ожидала; оно меня ослепило внезапной яркостью красок, выплеснувшихся на город за один-единственный день.
В воздухе запахло влагой. Гомер больше не бился током. Скарлетт едва ли не с радостью уступила ему место на диванчике. И только Вашти тоскливо сидела у окна, озирая ясный горизонт и залитые солнцем улицы. «И это все? — говорила ее поза. — Больше снега не будет?»
Глава 19
Дыра в небе
Горько рыдая, мы руки вздымали к родителю Зевсу,
Глядя на страшное дело, и что предпринять нам, не знали.
Гомер. Одиссея
Ранней осенью бывают в Нью-Йорке пронзительно красивые дни, наполненные ощущением ожидания осеннего очарования — увидеть их нужно уже потому, что они стоят тех денег и трудов, всей той беготни и суматохи, которых требует от вас сам уклад жизни Манхэттена. Листья еще не пожелтели, на улице еще не похолодало, но жара уже схлынула. Внезапно все вокруг обретает первозданную ясность, будто подступающая осень одним дыханием сдувает висящую над городом бурую промышленную дымку, особо заметную в пасмурные дни июля и августа, оставляя взамен ту кристальную прозрачность воздуха, какую когда-то и завещал Господь.