— Он обещал. Он в морганатическом браке, он не имеет сыновей, он замешан в бесчеловечном преступлении!
— Гиль! Бывали вещи и похуже. Гвардия за Императора Константина, Ваше Высочество!
— Если вспыхнет смута, она падет на вашу голову, граф! Нам должно прочесть братние бумаги! Они лежат в Сенате, в Совете государственном, а еще одна копия в Москве, у Владыки Филарета.
— Вот тогда и пойдет смута, в коей угодно Вашему Высочеству узреть зерна революции!
Николай Павлович молчал: слепота генерал-губернатора раскрыла ему весь ужас положения. Если бы Константин был в столице! Если бы! Но его нет. Что же должно? Не дать революционерам повода смутить народ! Не допустить ни тени смуты, ни тени волнения! Любой ценой! Любой? Великий Князь заглянул в самые глубины своей души. Отказаться от того, к чему уж начал понемногу готовить себя, свое молодое честолюбие? Пусть так. Когда присяга будет принесена, Константину придется взять слово свое назад. Лучше так, чем хаос и террор.
— Будь по вашему, граф, — Великий Князь круто развернулся на каблуках, стремительным шагом направился к дверям, которые едва успел распахнуть перед ним Гримм.
— Так куда же вы?
Николай Павлович не ответил. Сопровождаемый недоумевающим генерал-губернатором, он воротился в церковь. Но, если уходил тихо, то вошел шумно, быстро, сразу же направившись к алтарю.
Все взгляды сосредоточились на его высокой фигуре. Само собой произошло такое, чего не бывает почти никогда: молебен прервался.
— Нет, ах, нет! — воскликнула Мария Федоровна посреди воцарившегося растерянного безмолвия. Сделала шаг к сыну, пошатнулась. Взмахнула руками. Прежде, чем ее успели подхватить, прозвучал тот страшный стук, с которым обыкновенно ударяется об пол человеческий затылок.
Вдовствующую Императрицу вынесли, даже не приведя в чувство: при себе, как на грех, ни у кого не оказалось нюхательных солей.
Николай не поторопился вслед: он по-прежнему стоял в трех шагах от алтаря.
— За упокой! Сейчас начнем за упокой! — отчаянным шепотом распоряжался священник Криницкий. Певчие зашелестели своими бумагами.
— После! — Великий Князь поднял руку. — Сперва, отче, принесите Евангелие и присяжный лист.
Несколько минут спустя перед Царскими вратами установили налой.
— Приводите к присяге.
Курносый, со взбитыми высоко надо лбом пышными каштановыми волосами, принц Евгений Вюртембергский почти с ужасом переглянулся с Жуковским. Торопливость Николая Павловича, в котором видели они нового Императора, изумила их как неприличный, решительно неприличный поступок. Генерал-адъютант Голенищев-Кутузов оборотился к Милорадовичу. Тот отвел взгляд.
Но что это — Николай сам присягал, присягал, повторяя за священником?!
Шла присяга Императору Константину.
Боль от потери, странным образом заглушенная опасностью смуты, кольнула вдруг вновь. Взаимное раздражение последних лет, вызванное отсутствием прямого и естественного наследника, подозрительность брата, мелочные его придирки — все умалилось вдруг, словно Николай Павлович смотрел на былые обиды в обратный конец подзорной трубы. Подзорную трубу — небольшую, детскую — брат Александр подарил семилетнему мальчику надень рождения. И Николая отчего-то заинтересовало больше всего не то, как труба приближает далекие предметы, а как умаляет близкие. Потому, быть может, что только что прочел он книгу о странствии Лемуэля Гулливера в Страну лилипутов. «Да ты в окно погляди, в окно!» — смеялся Александр, пока мальчик разглядывал чернильницу и пресс-папье на столе.
Вот, оказывается, какие окуляры у горя! Мелочь, все худое — мелочь! Что бы ты сказал сейчас, брат, верно ли я поступаю? Я не ждал этого. А ты… ты хотел уж было объявить свою волю после возвращения. Не успел.
Николай Павлович, словно во сне, словно откуда-то издали видел священника с листом в руках, отблеск свечей на тяжелых киотах, растерянные, бледные лица. Присяга продолжалась. Верно ли он поступил, верно ли?
Николай Павлович случайно столкнулся взглядом со своим адъютантом — молодым измайловским полковником Николаем Годеиным. Выражение откровенной горькой обиды, обиды будто не за него, а лично своей, читалось в глазах его как по книге. Что б там ни говорил Милорадович, а отнюдь не все хотят Константина. Дорогого стоит этот скрытый пыл личной преданности тому, кто отказывается от власти. Спасибо, Годеин. Мне легче теперь от того, что ты так страдаешь за меня.
Николай Павлович незаметно улыбнулся своему адъютанту.
Глава III
— Это вы вырвали его у меня, вы!![15] — Эти слова Якубович сопроводил зубовным скрежетом. В который раз за неделю произносил он одно и то ж — в разговоре со всяким, кто не отказывался его слушать. Подносил при этом руку к сердцу, где, всяк знал, лежал под сукном драгунского мундира полуистлевший приказ о выключении из лейб-гвардии Уланского полка и переводе на Кавказ, подписанный Императором. — Что мне было обещано?! Я сведу с ним кровавый счет, а затем мы поднимаем восстание на Юге! Я добился едва, чтоб отпустили меня в столицу на лечение — как будто ваши здешние хваленые медики хоть чем-то лучше наших армейских коновалов! Ради чего я ехал?! Разве эдак принято здесь — обманывать нас, кавказских героев?!
Сверкнув темными, навыкате, глазами, Якубович убрал теперь ладонь с сердца и столь же театрально коснулся черной повязки, перехватывавшей его лоб.
Круглолицый и круглоголовый князь Евгений Оболенский поморщился. Пахло от повязки дурно: рана Якубовича продолжала гнить.
«Что ж ты его так ненавидишь, крепкая твоя чрезмерно башка, — подумал он неприязненно. — Без него разве б ты стал героем? Что-то ты по доброй воле на Кавказ-то не рвался, брат. Куролесил себе вволю — то дебоши, то дуэли. Понятно, и у Александра терпенье лопнуло. Моветон, фанфаронишка, знать бы наверное: вправду ли у них там свое общество или цену себе набивает? А ссориться с ним нельзя, вдруг — и общество есть и сам Ермолов в нем?»
Оба сидели у Талона, ожидая заказанных одним устриц и бараньей ноги другим.
— Полно, Александр Иванович, — заговорил наконец Оболенский. — Кто ж виноват, что он удрать успел? Он же нежданно в Таганрог снялся, ты на Кавказе еще был.
— Ну и что с того, что удрал? Разве нельзя было переждать — чай, воротился бы? Я б ужо придумал, как отпуск-то продлить.
— Нельзя ждать было, никак нельзя! Есть люди, хоть мы и не знаем, кто сии, что жали на Александра-то, пусть, мол, обнародует, кто ему наследник. А тогда пропало дело, убивать бесполезно.
Оболенский оборотился все же на последних своих словах по сторонам. Зал был полупуст, стол их у дальней стены и вовсе безопасен в рассуждении праздного внимания. Чуть задержался его взгляд разве что на молодом щеголе, небрежно, словно картофель, убиравшем страсбургский паштет: отрежет жирный кусочек хлебной корки, задумается, манерно отхлебнет маленький глоточек шабли. Странно, отчего на балах ни разу этот красавчик не встречался? По виду бы должен.
Беседа с Якубовичем была Оболенскому не разбери поймешь приятна или неприятна в большей мере. Постоянным зловредным червем, точившим самолюбие молодого князя, была мысль, что не воевал он толком, хоть вполне мог бы. В шестнадцать-то годов воевали многие, да что уж там в шестнадцать, и в четырнадцать нюхали порох, и, случалось, в тринадцать. Даже Кондрат Рылеев и тот, пусть только в заграничный поход, пусть и не добыл славы, а все ж попал…
Рядом же с Якубовичем Оболенский словно вырастал в своих глазах. В шестнадцать лет не попасть на театр военных действий — одно, а до двадцати отсиживаться за печкою — уж вовсе другое.
— Ну а теперь-то, князюшка, теперь-то что получается? — Якубович доверительно понизил голос. Ярость его словно рукой сняло. — Что ж теперь делать-то станем? Ждали смуты, смуты нет. Уж вторая неделя пошла, как у нас новый Император — Константин-то Павлович. Скоро, поди, из Варшавы сам будет. Неужто нам надобно его ждать? Хоть какой-то шанс подняться, покуда дом-то без хозяина.