Мать Евдоксия слушала теперь с большим вниманием. Нет, не заурядна, вовсе не заурядна оказалась дорожная история. И, сдается, конец ее не столь счастлив, как показалось вначале.
— Вслед за чудным голосом я шла, шла, сама не зная куда. — Взволнованно продолжала Настасья Матвеевна. — Пред собой видела я длинный ряд комнат. Первая из них та, где теперь лежал умирающий мой ребенок. Но он уже не умирал… Не слышно было предсмертного хрипа. Нет, он тихо, сладко спал, улыбаясь во сне… Крошка мой был совсем здоров! Я хотела подойти к кроватке его, но голос звал уж меня в другую комнату. Там был крепкий, сильный, резвый мальчик; он начинал уже учиться, кругом на столе лежали книжки, тетради. Вот он уж юноша… Взрослый… На службе… Но вот уж предпоследняя комната. В ней сидело много совсем мне незнакомых людей. Они совещались, спорили, шумели. Сын мой с видимым возбуждением говорил им о чем-то. О, как похож он был на нынешнего себя! Но тут вновь раздался голос, но теперь был он суров. «Смотри, одумайся, безумная!.. Когда ты увидишь то, что скрывается в последней комнате, там, за занавесом, будет уже поздно!.. Покорись! Взгляни на него — он чист как ангел, он не делал еще никакого зла!»
— И что вы? — быстро спросила мать Евдоксия.
— Я закричала… Нет, кричала я, нет, хочу, чтоб жил он! И тут занавес упал.
— Что было за ним? — мягко, но с незаметным напором спросила Елена. Кто б мог сказать ей, как похожа была она в эту минуту на отца Модеста. Но сказать что-либо было решительно некому — оне по-прежнему ехали вдвоем в карете.
— Виселица. — Настасья Матвеевна побелела, бестолково начала шарить в одеждах в поисках нюхательных солей. — Там была виселица.
— И дитя ваше выздоровело, — без вопроса сказала Елена. Страшная усталость сдавила ей грудь.
— С воплем ужаса я проснулась. Первой мыслью было — Коня умер! Но сыночек мой сладко и покойно спал. Он дышал теперь ровно, щечки порозовели. Вот он уже открыл глаза, протянул ко мне ручонки… Очарованная, я стояла перед ним, я обнимала его. Ох, надо было видеть лицо одного из этих эскулапов, что приехал на другой день осведомиться о часе кончины мальчика! Но няня вместо трупа показала ему спокойно сидящего на постельке Коню, здорового и веселого. Да ведь это ж чудо, чудо, все твердил он.
— Чудеса случаются самые различные, — тихо произнесла Елена.
— Но скажите, матушка, ведь виселица мне просто пригрезилась? — спросила Настасья Матвеевна, и Елена поняла, что ради этого вопроса и был весь разговор. — Разве стала бы Пресвятая Матерь Божия показывать мне такое?! Ведь это был кошмар, прицепившийся к моему чуду, как репей к шелку! Плод расстроенных нервов, не так ли? Как может попасть на виселицу не разбойник, а служащий дворянин? Отчего кошмар терзает меня, матушка?
— Бог весть, — Елена взялась вновь за черные узелки четок.
— Но вы… Вы ведь помолитесь за него? — мучительное разочарование и обида отразились в лице попутчицы. Но всего сильнее был страх. — Вот, я хотела бы… извольте… на обитель!
— В моих молитвах нет нужды, — спокойно ответила мать Евдоксия. — Вы сами за него уже помолились.
Оскорбленная и напуганная, соседка замолчала.
«Коня, — отчего-то подумала Елена. — Константин, не иначе. Впрочем, имя не важно, я тут не молитвенница. Чего б ни было суждено сему человеку, а поделать ничего нельзя».
Через несколько часов Настасья Матвеевна сошла.
Глава II
В большом домовом храме Зимнего дворца шел молебен о здравии того, кто уж не один день как был мертв.
Тень смерти, казалось, опередила весть о ней. Не было теплоты и надежды в возгласах священника, скорее робость и неуверенность звучали в них.
Великий Князь Николай Павлович стоял близ стеклянной двери, то и дело против воли своей на нее оборачиваясь. Камердинер Гримм должен был, по их уговору, подать ему знак в случае прибытия курьера из Таганрога.
Высокий этот (аж два аршина с двенадцатью вершками) златовласый красавец казался еще моложе своих двадцати шести годов. Единственным недостатком его наружности принято было считать чрезмерную ее северность. В синих глазах поблескивал ледок, цвету лица позавидовала б любая модница, нарочно хлебающая чашками уксус. Шутили, будто ртуть в термометре падает, когда в комнату входит Великий Князь. Холодноватой была и обычная его манера с людьми. Потому, быть может, никто и не заметил, как дурно он спал, сколь терзаем тревогою.
Седой Гримм тихо приблизился к двери. Около минуты старик колебался, не поскрестись ли тихонько в стекло, но тут Великий Князь скосился на дверь вновь. Камердинер отчаянно замахал рукою, словно вослед отбывающей карете.
Прежде, чем выйти, Николай Павлович бросил внимательный взгляд на мать. Мария Федоровна казалась погруженною в молитву. Домашние чепец и платье на ней были теплого цвета беж, словно спорила она в это утро с судьбою, отвращаясь против обыкновения от темного и мрачного.
Великий Князь тихо вышел. Смуглолицый и губастый Василий Андреевич Жуковский, стоявший рядом с вдовствующей Императрицею, проводил его встревоженным взглядом.
Все сделалось ясным сразу: выцветшие глаза старого слуги безмолвно точили слезы. Без единого слова Великий Князь прошел за Гриммом в библиотеку.
Генерал-губернатор поднялся ему навстречу.
— Все кончено, мужайтесь, дайте пример, — в голосе Милорадовича было не одно соболезнование: странное напряжение сквозило в его словах.
Николай Павлович тяжело опустился на стул, на мгновение прикрыл рукою глаза, силясь собраться с духом.
— Мужайтесь, Ваше Высочество, — странно, но смятение чувств Николая Павловича словно успокоило Милорадовича. Голос его сделался тверже.
— Уже не Высочество, — горько усмехнулся Николай Павлович.
— Ваше Императорское Высочество, — отчеканил генерал-губернатор.
Пробудившись от горя, как пробуждаются ото сна, Николай Павлович встретился с генерал-губернатором взглядом: сперва размытым, но быстро обретающим четкость.
— Ах, ну да, вы, поди, не знаете. В самое скорое время будут вскрыты документы, где выражена воля моего брата. Я наследую ему.
— Ваше Высочество, умершие не имеют воли. Ни к чему вскрывать сии ненужные теперь бумаги.
— Это измена! — Николай вскочил.
— Я верный слуга престолу! — возвысил голос и Милорадович. — Но он пуст, российский престол! Ваше Высочество, негоже занимать его в обход старшинства!
— Я помню, что говорю с героем Великой войны. — Николай Павлович то краснел, то бледнел. В библиотеке слышно было пение небольшого хора, молитва длилась — но все не о том, о чем надлежало молить теперь Всевышнего. — Только памятуя о сем, и делаю себе труд отвечать. Что решено меж нами, братьями, то решено. Кто вправе тут давать советы?
— Тот, у кого шестьдесят тысяч штыков в кармане, Ваше Высочество, — Милорадович хлопнул себя по мундирному сукну, словно пытаясь подтвердить слова свои буквально. — Ваше Высочество, гвардия хочет Константина Павловича. Оступитесь, это будет по чести!
— Вы слепы, вы не понимаете, что творите, граф! — Николай волевым усилием вынудил себя не вспылить на прямую угрозу. — Перед отъездом брат мой говорил со мною. Страна объята заговором, а вы беретесь чинить тут гвардейские интриги!
— Да какой там заговор, — Милорадович пренебрежительно отмахнулся. — У меня уж несколько дней как один из этих заговорщиков обедает, некто Якубович. Кавказец, лихой малый, прибыл плакаться о гвардейском восстановлении. И то, заслужил. Буянят по молодости, вот и весь заговор. И все хотят Константина Павловича!
— Они хотят революции! Хоть тень беспорядка — и вспыхнет мятеж, мятеж страшный, французский!
— Отродясь у нас революций не бывало! А коли уж вы, Ваше Высочество, хотите пущего спокойствия — за чем же дело встало? Быстро присягаем Императору Константину — и покойнее некуда!
— Константин откажется!
— Да кто ж отказывается от престола?! — Милорадович рассмеялся.