Ему нет еще и сорока, но он давно уже считает себя стариком и велит домашним звать себя дедушкой. Можно было бы, конечно, назвать его отшельником. Кстати говоря, для того, чтобы стать отшельником, надо иметь хоть какие-то сбережения, потому что если у тебя нет ни гроша за душой, то даже при самом горячем желании тебе вряд ли удастся порвать все связи с миром — в этом случае скорее не ты уйдешь от мира, а наоборот, сам мир отторгнет тебя. А наш старик, хоть и жил в крохотной соломенной хижине, когда-то был младшим сыном местного богача, но не оправдал надежд отца и матери. Не отличаясь особым трудолюбием, он в вёдро сеял, в дождь почитывал книжки и жил так не спеша, пока однажды не заболел, после чего все его родственники во главе с отцом и матерью стали называть его слабаком и неудачником и в конце концов отступились от него, решив посылать ему время от времени немного денег, чтоб не умер с голоду. Поэтому ему и удается вести такую якобы отшельническую жизнь, а соломенная хижина свидетельствует всего лишь об определенном достатке. К тому же именно люди с достатком, как правило, и не находят себе применения в обществе.
Конечно, наш старик не отличался крепким здоровьем, но ведь и калекой он не был, так что вполне мог бы выполнять какую-нибудь полезную работу. А у него и в мыслях не было чем-то заняться. Единственное, что он делал, это читал, причем читал много, но, очевидно, тут же забывал прочитанное, во всяком случае, он никогда и никому не рассказывал о том, что вычитал в книгах. Одним словом, он жил, ничем себя не обременяя, и его общественная ценность была близка к нулю. Положение усугублялось еще и тем, что у него не было детей. Женат он был давно — более десяти лет, но потомством так и не обзавелся. Вот и получается, что он ухитрился уклониться от выполнения всех видов гражданского долга. Многие любопытствовали: что за женщина взяла на себя ведение хозяйства при столь никчемном хозяине?
Некоторым даже удалось разглядеть ее сквозь ветхий плетень, но они были разочарованы: ничего хоть сколько-нибудь примечательного в ней не было. Черна лицом, глаза выпученные, огромные заскорузлые ручищи висят до колен, ходит, скрючившись в три погибели. На вид едва ли не старше самого деда. А на самом-то деле ей было всего тридцать три года — женщина, как говорится, в самом соку. Прежде она была служанкой в доме отца «старика» и ухаживала за ним, когда он заболел. Вот так и вышло, что в конце концов она стала его женой. Была она совершенно неграмотна.
— Снимай-ка белье и давай сюда. Я стирать буду, — сурово приказывает она старику.
— Да успеется, — бормочет он в ответ. Старик сидит за столом, подперев голову руками. Говорит он всегда крайне невнятно. Половина слов застревает у него где-то в горле, и слышны только отдельные звуки — аа или уу… Даже жена, больше десяти лет прожившая с ним бок о бок, не всегда его понимает.
А уж другие — и подавно. Возможно, конечно, что у отшельников просто не принято заботиться о том, понимают их или нет, ведь, в сущности, это им действительно должно быть безразлично, и все-таки как-то странно получается: никаких определенных занятий у старика нет, читает, правда, много, но использовать прочитанное не стремится, в браке состоит уже больше десяти лет, но детей не имеет, в разговорах даже на повседневные темы не может выдавить из себя ничего членораздельного, половину слов проглатывает и говорит крайне невнятно… Что это? — боязнь любой деятельности или что-то иное? Во всяком случае, пассивность его просто неописуема.
— Давай сюда немедленно. Видишь — воротник от грязи лоснится, — настаивает, старуха.
— Успеется, — отвечает старик, еле ворочая языком.
— Что? Да скажи, наконец, яснее!
— Успеется, — повторяет он, не поворачивая головы. Затем, вглядевшись в лицо старухи, выговаривает, наконец, ясно: — Холодно нынче.
— Так ведь зима. Не только нынче, а и завтра, и послезавтра холодно будет. Так-то, — ворчит она, словно выговаривая непослушному ребенку. — Ты бы лучше подумал, кому холоднее — тому, кто день-деньской дома у печки сидит, или тому, кто должен идти стирать к колодцу.
— Откуда мне знать? — только посмеивается старик в ответ. — Ты ведь, небось, уже привыкла.
— Все-то у тебя шуточки, — кривит лицо старуха. — Ты, может, думаешь, я для того и родилась, чтобы вечно стирать?
— А для чего еще? — поддразнивает ее старик.
— Ну ладно, хватит, скорее снимай белье и давай его сюда. А холодно, так надень другое — вон в ящике возьми.
— Я простужусь.
— Ну, как знаешь, надоел, — и старуха, в досаде махнув рукой, уходит.
Действие происходит в районе Тохоку неподалеку от города Сэндай, у подножия горы Атаго, в бамбуковой роще, возле которой шумит река Хасэгава. То ли окрестности Сэндай издавна славятся большим количеством воробьев, то ли еще почему, не знаю, но на гербе этого города красуется пара этих птиц.
Всем, верно, известно и то обстоятельство, что в пьесе «Сэндай хаги»[95] воробьи играли большую роль, чем самые знаменитые актеры. А в прошлом году, когда я путешествовал по этим местам, один приятель, здешний уроженец, познакомил меня со следующей, якобы старинной детской песенкой:
Птичка в клетке, птичка в клетке, в клетке, в клетке воробей!
Воробей, воробей, покажись нам поскорей!
Правда, песенку эту дети распевают не только в Сэндай, но и в других районах Японии, достаточно вспомнить известную детскую игру «птичка-в-клетке», но поскольку строка:
В клетке, в клетке воробей!
уточняет, что «птичкой-в-клетке» является именно воробей, а некоторые слова этой песни носят отпечаток местного диалекта, то я готов согласиться с тем, что родиной данной песенки является именно район Сэндай.
Воробьи жили и в бамбуковой роще, окружавшей хижину старика, они с утра до ночи галдели так, что хоть уши затыкай. И вот, как-то раз в конце осени пошел град. Крупные градины громко стучали по листьям бамбука, а когда град кончился, старик обнаружил в своем саду воробышка со сломанной лапкой, который бился о землю и никак не мог взлететь. Он подобрал его, отнес в дом, положил в теплое местечко и накормил. Скоро наш воробышек пошел на поправку, но, даже когда лапка его совершенно зажила, он не улетел, а остался у старика, летал по комнате, иногда выпархивал в сад, но тут, же возвращался на веранду и там клевал корм, который бросал ему старик. Здесь же он и гадил, вызывая недовольство старухи, гонявшейся за ним с криками: «Ах ты, паршивец!» Старик же в таких случаях молча поднимался с места и клочком бумаги аккуратно убирал помет с веранды. Постепенно воробышек уразумел, с кем как можно себя вести: когда дома была одна старуха, он прятался в саду или под стрехой, но стоило появиться старику, он тут же вылетал из своего убежища, садился ему прямо на голову, скакал по столу, пил воду из тушечницы, прятался в стакане для кистей, словом, шалил ужасно, мешая старику в его занятиях. Но старик делал вид, будто ничего этого не замечает. Он не был похож на иных любителей домашних животных, которые дают своим питомцам диковинные имена и сюсюкают с ними целыми днями: «Ах, ты мой Руми! Ах, ты мой хорошенький! Тебе тоже, маленький, грустно?» Он оставался абсолютно невозмутимым, что бы воробей ни вытворял. Только время от времени молча приносил корм и рассыпал его по веранде.
Так вот, однажды, как только старуха удалилась, этот самый воробей, громко хлопая крыльями, вылетел из-под стрехи и опустился точнехонько на край стола, за которым сидел старик, задумчиво подперев щеку рукой. Даже не изменив выражения лица, старик молча посмотрел на воробья. Вот тут-то и начались события, которые окончились для нашего воробышка трагедией.
Помолчав некоторое время, старик сказал: «А, это ты». Затем глубоко вздохнул и положил на стол раскрытую книгу. Перевернул страницу, другую, потом опять опустил подбородок на руки и стал рассеянно смотреть перед собой.