Оно называлось «Дупла для сов».
Фриде вспомнилось недавно прочитанное интервью.
Пятидесятипятилетний скульптор Ай Вей-Вей говорил, что детей никогда не хотел, просто жил и лепил разные штуки, но когда от него неожиданно забеременела ассистентка, он ее подбодрил: «Ну конечно рожай». «Совы — особый символ в Китае. Они спят приоткрыв один глаз и все их боятся, а я испытывал перед ними благоговение с самого детства. Вот и сделал для них эти дупла, копии характерных горшочков династии Мин. Пусть прилетят!»
Фрида оглядела присевших на бревна белобрысых детей. Посмотрела вверх, на расписанные узором бочонки. Среди живой листвы этот старинный китайский изыск выглядел чужеродно, как стальной ажурный баллончик, расширяющий забитые жиром артерии. В каждом Вей-Вей проделал сбоку отверстие. Совам наверняка там было б уютно, но их не было видно. Дупла для сов, которых здесь нет.
Арита подумала: «Как же так, всем все равно, никто на полянке не поднял головы и не увидел этого замечательного произведения „китайского Уорхола“, неконвенционального, контемпорального мастера.» Солнце палило. В ветвях висели бочонки. Совы скрывались от людских глаз. В нескольких милях отсюда, в городке под названием Колма, лежал в белом мешке, упрятанный глубоко вниз под бетон и черно-бурую землю, с рыжей копной волос и сотней несбывшихся снов, отец Риты-Фриды, как яркая инсталляция в мрачном музее, как сочетание почвы и пластика, природы и дел человеческих рук, в обитом пыльноватым фиолетовым фетром гробу.
11 января 2011
Пиджаки на столе
1
Пиджаки были аккуратно, будто рукав одного не хотел соприкоснуться с обшлагом другого, разложены на столе. Между ними затерялся опустевший футляр: гармошку забрали. Под ногами стоявших на веранде людей, набиравших на тарелки мясистое авокадное месиво и пивших мутновато-желтый, негигиеничного вида, яблочный сидр, мешались коробки с грудой наваленных в них самодельных CD.
Уверенные, загрубевшие от гитарных струн, руки не мешкали, открывая бутылки вина.
Перед тем как пройти к столам с пирогами и сальсой, вновь пришедшие сначала толпились перед столами с одеждой, сожалея, что опоздали. На самом деле, все, что тут лежало, и было основной составляющей материальной стороны жизни «скончавшегося от передоза в шестидесятых годах» гитариста Z.Mannna (так ошибочно сообщала обложка пластинки). Где была духовная сторона, и кто и что там сейчас раскладывал на столе, никто не знал, да и вряд ли задумывался, запихивая в пакеты с кукурузными хлопьями привыкшие брать за горло гитару и музыку руки.
Для двух-трех десятков коллекционеров-ищеек, нюхачей, слухачей и вообще редких и едких эстетов, Z.Mannn умер сразу же после того, как записал два альбома. Для тех, кто играл с ним в группе экзальтированного, с экзотическим чувством юмора, «Шейха Ербути», неприкаянный Z.Mannn с его развинченной манерой держаться на вечеринках и удивительной дисциплиной на сцене, исчез, когда ему поставили диагноз «шизофрения» и одели в смирительную рубашку, — как гитару в футляр. Для преданной ему женщины, до встречи с ним «воскрешавшей» шумерские гимны (записи эти покупали только музеи; людям они были неинтересны), он оставался живым и когда по-настоящему умер, через сорок лет после строчки о собственной смерти.
Его зачали очень легко, в 1942-м, тогда многие мужчины сражались на фронте и женщины начали пополнять слои рабочего класса под лозунгом «все для войны»; в семье уже были дети, но отец хмурился, приходя домой от станка: ему казалось, что жизнь все еще не была полна смысла и обязательно нужен последний толчок. В пять вечера дочери до сих пор не вернулись с продленки, а жена лежала в постели, объяснив свое растрепанное бездействие так: «занемогла, наверно, мигрень». Когда она попыталась накинуть халат, чтобы подогреть суп, он потянул ее обратно в постель; давно потеряв интерес к «пустой трате времени», она протестовала, но у него перед глазами стоял мальчик, который несомненно будет ученым. Все получилось с одного раза и доктор вскорости объявил: «у вас сын». Однако, когда сын сказал, что вместе химика пытается стать музыкантом, отец прекратил с ним общаться.
Сын продолжал играть в группах и даже аккомпанировал Дженис Джоплин, и та угощала его самокрутками с марихуаной, хранившейся в банке из-под майонеза, но слава к нему не пришла. Он выбирался из сумасшедшего дома только на концерт или турнир: хорошо играл в шахматы, но слишком долго раздумывал над каждым ходом, и арбитр засчитывал поражение. Видимо, и после строчки о собственной смерти он долго решал, стоит умирать или нет, и застыл над своей жизнью в течение сорока лет, как шахматист, размышляющий над следующим ходом ладьи или коня.
На удивленье и умиленье покладистый, витавший в кокаиновых облаках Z.Mannn не женился, но несколько лет назад встретил погруженную в ископаемую, древнюю музыку женщину, следившую, чтоб с него не спадали штаны, а также, что он питается не только табачными крошками, кокаином и кофе (он был чрезмерно худым). Ее кисти после артрита были вздернуты как на дыбе; память пропала и она не помнила, кому послала приглашение на поминки, а кому просто — на посиделки, забыв скопировать некролог в «тело» письма.
А умер он так: после встречи с драгдилером оступился, упал, разбил голову, и на лбу образовалась страшная рана. В приюте для стариков, где он жил, никто не обращал на это внимания, и он покорно гнил три недели, пока она не отвезла его в госпиталь, где он скончался после отключения аппарата, передоверив гитару и голос магнитофону, а естественные отправления и прием пищи — медицинским приборам.
Друзья звали ее «Нина-Наседка».
С морщинистым широким лицом без какой-либо отметины уникальности или красоты, с полуненужными умениями игры на ливадийских и аккадских арфах и лирах, она была зачата совершенно случайно или, если выражаться точней, по ошибке, и сразу после рождения никто не хотел брать на руки красный кричащий комок. Тем не менее эта странная легкость, когда ничто не предотвращало встречи овума со сперматозоидом, впоследствии переросла в полную препятствий, раковых заболеваний и хронического безденежья жизнь.
Позабыв про шумеров, она обходила собравшихся на террасе, вежливо морщась, когда те с излишним милосердием брали в свои ее руку; шепот гостей сливался с шепотом листьев; затем всех позвали вовнутрь.
Когда пришедшие собрались в тесной гостиной и Нина-Наседка включила недавно записанный Z.Mannпом трек, в комнате раздались рыдания: это всхлипывала сидевшая на стуле мешковатая женщина в шляпе, служившей для скрытия бородавок на лбу.
Все время, пока из динамиков раздавалось «Aint't no more cane on the Brazos»,она не переставала рыдать.
Мешковатая гостья была вокалисткой, и ее рыдания смешивались с ее собственным голосом на звучавшем в комнате треке, голосом, при помощи микширования размноженным на несколько голосов.
Создавалась иллюзия, что Z.Mannn играет со слаженным хором.
Пел мощный хор — а в комнате плакал всего лишь один человек.
Остальные, с иссушенной скептицизмом и несчетными летними сезонами кожей, в ковбойках, стояли с тарелками и дожевывали куски пирога. Эти зачинали также просто и бездумно, как сами были зачаты, между водкой и огурцом.
На треке прекрасные голоса взвивались вверх и обвивали гитару, создавая впечатление целого хора в белых одеждах; в комнате же присутствующие лицезрели мятую шляпу и телеса, заполнившие до краев невнятное платье.
Нина-Наседка подошла к ней и обняла.
Вокалистка была единственной дочерью неопрятного библиотекаря и строгой служащей отдела кадров: они не решались завести малыша, но после девяти лет тихой жизни, чей покой нарушался лишь списанными книгами, которые библитекарь приносил домой и, внося в каталог, ставил на полку, или обсуждением двух-трех человек, уволенных кадровичкой, они наконец легли, как на эшафот, в обрамленную балдахином постель и начали медленно двигаться.