Затопили печку, выпили вино – и все опять стало хорошо, можно лечь в постель, еще одна ночь прошла в объятиях, а когда утром я проснулся – Маша плачет. Я уже не знал, что подумать, в отчаянии закричал на нее – сам испугался, – и стал ее обнимать, как раньше не обнимал, и овладеть ею, в слезах, после того, что она мне сказала, оказалось слаще всего, так хорошо нам еще не было, и я забыл, что она мне сказала, но прошло несколько дней, когда все так же было очень хорошо, она, проснувшись, опять сказала: уходи…
Я оделся и сам едва не заплакал. Маша бросилась мне на шею, как ненормальная, и стала целовать – я даже растерялся. После этого много раз говорила: уходи, – каждый раз заканчивалось, что я не уходил, а, наоборот, все слаще и слаще любовь – так она перерастала в муку, без которой настоящая любовь не настоящая, и вот тогда хочется смотреть вдаль, куда уходят столбы. Однажды, выглянув в окно, я увидел в недостроенном доме рабочих, услышал, как они стучат и весело переругиваются, и позавидовал им. Маша подошла сзади и закрыла мне ладонями глаза.
– Ты разве не видишь, какой этот дом уродина, и к тому же он заслоняет вид на реку. А эти рабочие несчастные, – добавила Маша, – пока они здесь – их жены с другими, разве ты не понимаешь, почему они так безобразно ругаются.
Целуя ей руки, я губами почувствовал, как она вся дрожит и сейчас заплачет. Я повернулся к ней. Сквозь слезы она посмотрела на меня, а я поспешил отвести в сторону глаза, когда до чертиков все это надоело, и выдал себя. Маша поняла, что я не женюсь на ней, – я никак не могу найти удобного момента, чтобы уйти без ее слез. После этого мне нельзя уже оставаться, я набросил на себя пальто и выскочил на улицу.
Под мотающимися на ветру проводами побежал, минуя столбы, но чем дальше шагал, тем нестерпимее становилось на душе. Наконец стало так больно, что я повернулся, будто что-то забыл, и поспешил обратно, затем побежал – еще быстрее, чем сначала, – тут навстречу толстая тетка. Она взглянула на меня, но я не успел разглядеть ее лица. Она дальше побрела с пустой сумкой в магазин, а я, оглянувшись, увидел черный платок – от него повеяло смертью. Когда я вернулся, Маша еще плакала; мне показалось – она как-то по-другому плачет, и – действительно, вытерла слезы, достала из шкафа свою рубашку и протянула, чтобы я надел ее. Затем отрезала у себя волосы и подала их вместе с письмами, которые я ей писал.
3
На мосту дул сильный ветер. Я давился им, поворачивался спиной, чтобы вздохнуть. В деревне затишье среди домов – легче идти, и я наконец увидел, что снег осел и почернел, на дороге лужи, и я осознал, что пришла весна. Я сначала не понял, почему посреди улицы идут люди и машины останавливаются, – вдруг подумалось о самом ужасном, я решил – папу хоронят. Я спрятался за дерево, ожидая, когда похороны подойдут и я пристроюсь к ним. Но когда они подошли, папу не увидел, а увидел Танечку с маленьким гробиком под мышкой. Я не мог знать, кем приходится мне Танечкин ребенок, и только сейчас онемевшим сердцем почувствовал, кем он мне приходится.
Когда наступила весна, снег на дороге превратился в лед – по нему осторожно, парами – как в детском саду, с бумажными цветочками в руках, боясь поскользнуться, брели дети. Их выпроводили родители, не упустив такого подходящего случая для воспитания, а сами побежали на работу в колхоз, где бригадир не отпускал на похороны грудного младенца. Как всегда, дети подражали взрослым – надули щеки, в одной руке букетик, а другую прижимали к груди, выражая чувства от всего сердца. Девочки платочками вытирали слезы, но были и такие мальчики, что хихикали и подставляли девочкам ножки – и потекли настоящие слезы. Эти мальчики заметили меня за деревом и показывали пальцем, не забывая при этом толкать других мальчиков и девочек, – и все они стали на меня показывать, а я, не зная, куда деться от их пальчиков, когда ужасно скорбел по своем братце, представил себя среди детей в процессии – не заметишь, как вымажут спину мелом или сажей или еще чего придумают, – вот этого я забоялся и поспешил домой, надеясь увидеть папу. Я понимаю, почему папа не пошел на похороны, – он тоже боялся детей.
Подошедши к дому, я увидел распахнутые ворота и елочки, разбросанные по льду. Из окна выглянул папа, и я, еще недавно думая, что он умер, обрадовался ему. Когда я вошел к нему в комнату, он, как бы оправдываясь, объявил, что сейчас должны приехать за весами, на которых коров взвешивают, и поэтому никак не мог пойти на похороны. Наконец спрашивает у меня:
– Где ты был?
Я не знал, что ему ответить, а папа, все понимая, положил мне руку на плечо. И, когда он пожалел меня, я стал рассказывать:
– Один день Маша меня любила, а другой ненавидела, – передернул я плечом, все еще ничего не понимая, – и так жить оказалось очень тяжело. И если бы не было настоящей любви, я сразу бы ушел, а так терпел, сколько мог.
– А ты ду-умал, – протянул папа, – это же жизнь, жизнь, – повторил. – Вот теперь Танечка заспала ребенка… Как это могло случиться, зачем?
Я сразу не понял этого выражения.
– Как это заспала?!
Папа развел руками. Я вспомнил, как покойный дедушка точно так же разводил руками, и я еще вспомнил невольно, как дедушка при мне обозвал папу «байстрюком» и папа, не зная, что ответить своему папе, выскочил пулей из дома. И я теперь – по рукам, по одному жесту, узнал в папе дедушку, и – вспомнилось времечко, когда вообще ничего не понимал в жизни, и, может, поэтому голубее неба и ярче солнышка не помню.
На улице загрохотал трактор, остановился у раскрытых ворот. Папа побежал за соседями, и я тоже вышел во двор. Железные весы за зиму примерзли к земле. Соседи принесли лом, по очереди долбили землю, пока кто-то не догадался отливать весы кипятком. Я стал выкручивать из колодца воду, кипятили ее, да не одно ведро, – и охватывали весы. Когда у всех промокли ноги, наконец удалось оторвать весы от земли. Соседи положили на тракторный прицеп две доски, по ним мы затащили весы наверх, закрыли борт, и, с ухмылкой в бороде, румяный мужичина, которому понадобились эти весы для коров, рассчитался с папой, как обычно, водкой. Папа пригласил соседей, они спрятались от жен в сарае и на дедушкином столе, к которому еще с лета прикручена мясорубка, стали отмечать поминки, а меня забыли, и я закрыл ворота – в сырую погоду, когда таял снег, они не проскрипели.
Я вошел в дом, надеясь побыть один, но уже вернулась с кладбища Танечка – никто и не заметил. Она собирала чемоданы и не услышала, как я тихо вошел.
Я пожалел ее.
– Уезжаешь?
– Когда загорится дом, – обернулась она, чтобы пояснить про чемоданы, – знать за что хвататься.
Я увидел, какие у нее голубые и безумные глаза после того, как похоронила ребенка, и поспешил в свою комнату. Я сбросил мокрую одежду и раскрыл шкаф, чтобы переодеться. На внутренней стороне створки шкафа каждый год бабушка писала химическим карандашом, когда «бегала» корова, и я вспомнил эти страшные дни, а переодевшись, нашел бабушкину тетрадку с молитвами, написанными тем же химическим карандашом. Как раз соседи привели пьяного папу, но я не мог помолиться, когда за стенкой он ругался, и – сейчас заметил мешки с зерном. Я стал перетаскивать их от одной стены к другой, чтобы добраться до кровати. Снизу мешки прогрызли мыши, и зерно высыпалось под ноги. Я лег и сразу заснул – и так тяжело, что во сне хочешь проснуться, но не можешь. Наверно, так можно умереть, и, если бы меня утром, протрезвев, не разбудил папа, может, я и не проснулся бы, но папа разбудил, и я еще ухватился за обрывки сна, но, как ни старался удержать его в памяти, только руками развел.
– Где ты был? – Папа подсел ко мне на краешек постели. – Я зимой волновался, думая о тебе.
– Я вчера все рассказал, – отмахнулся я. – Неужели не помнишь?
Папа удивился, что забыл, как со мной вчера разговаривал, и тут же, спохватившись, сделал вид, что помнит. Сконфузившись, он поспешил уйти. Надевая рубашку, я невольно вспомнил Машу, и вот сейчас из всего мучительного сна, ускользнувшего от меня, всплыло – будто вижу Машу с «моим» животом, а она идет под ручку с ухмыляющимся новым хозяином весов, на которых коров взвешивают. И я так отчетливо увидел, что услышал, как у него сапоги скрипят. Я не мог пуговицы застегнуть, кое-как оделся и вспомнил о письмах, которые вернула Маша. Я испугался, что папа с Танечкой найдут их и прочитают – будут рассказывать по деревне, и все будут смеяться. Я вздохнул, когда нашел письма, но Машины волосы потерял, не смог отыскать после того, как Танька перевернула полдома, собирая чемоданы, а в чемоданы под Танечкину кровать я не полезу. Я стал перебирать свои письма к Маше. Из них выпал листочек, и это был не мой листочек, поэтому и выпал. Я нагнулся за ним и, как он лежал на полу, прочитал: ты мое сердце. У меня голова закружилась, и я прямо сел на пол, на зерно, что вчера рассыпал. Я решил – это Маша написала мне перед тем, как отдать письма при расставании, потом вижу – не ее почерк, и тогда догадался, что это ей кто-то написал, а она хранила этот листочек вместе с моими письмами. Теперь я понял, почему она плакала, когда я целовал ее. Чего только ей не писал, а до этих простых слов про сердце не догадался, и мне стыдно стало вспомнить, что ей писал.