Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Зачем бы еще было нужно христианское искусство? Языческое столь значительно и прекрасно, что никогда и помыслить нельзя было сравняться с ним в величии, и красоте, и великолепии. Христианское искусство и не пыталось. Образы его скромны и беззащитны — они, собственно говоря, для того и существуют, чтобы быть беззащитными.

Образ беззащитен и перед жизнью, в которую отдан, и перед волей, его создающей для этой жизни. И разве может случиться по-другому? Так и я, без всякого на то согласия, получил в наследство мысли и убеждения, и такие, что трудно не выглядеть безумцем. Так и ты, разделив со мной любовь, оказалась участницей истории, истории возможно нелепой, но единственной. Для этого и существует красота — она есть наглядное воплощение страстей, страстей — в христианском понимании этого слова. Не спрашивая твоего разрешения, я наделил твой образ всем тем, что узнал от отца и из книг, и ради чего работал.

Пустые, жалкие слова, я должен сказать совсем другое. В тебе, в твоем кирпичном свитере и тощих плечах мне явились вещи, которым для ясности недоставало тела. Именно так и произошло: я был бессмысленным и прилежным учеником абстракций, мне не хватало возможности увидеть эти абстракции в живом образе. Вот так получилось, что теперь твоя оболочка стала не только твоей и не только тобой. В твоем лице, в его конкретных чертах я увидел соединение Востока и Запада, любви небесной и любви земной. Я захотел увидеть в твоем лице Россию и ее жалкую горделивую судьбу. И я говорю лишь о том, что смог увидеть; я слишком хорошо знаю, что главного не разглядел. Теперь уже все зависит от тебя, если ты однажды отвернешься, ничего не останется от высоких слов. Я никогда не узнаю, была эта боль в груди — историей или обыкновенной болью. Не все ли равно мне? Какая разница? Мне уже некуда пойти: нет дороги с этого пустыря ни на Запад, ни на Восток.

Я боюсь, это случится: любовь и историю пройдут стороной, и образ, так твердо и ясно начертанный, расплывется в пятно, в непонятный знак, так, как расплывается все на этом пустыре. По моей вине (знаю, нет виноватых, кроме меня) то, что ослепляло и звало, меркнет и немеет, не оставляя себе ни памяти, ни надежды. Ты выйдешь из полосы света и отвернешься, и пойдешь прочь, и не будет больше твоего лица, не будет карты этой земли, и какая карта может быть у пустыря, разве возможен атлас для этой пустой и ненужной проплешины? И тогда станет понятно, что нечего было и ждать в этой местности — все случилось так, как должно было случиться. Воплощение — убедительная вещь, это так; но есть вещь еще страшнее, вещь еще более властная — это развоплощение, и это то, что происходит с нами ежечасно. Наш образ делается все менее различим и узнаваем, он теряет очертания и сливается с пустырем. Когда ты уйдешь от меня, когда ты оставишь меня, — потому что когда-нибудь это произойдет, и я не сумею тебя удержать — когда это случится, когда рухнет все сразу, вот тогда мне и станет понятен размер потери.

Ты уйдешь от меня так, как уходит история от глупой России, так, как уходит Запад от Востока, как уходит надежда от мерзлого пустыря. Ты исчезнешь так же, как исчезает образ, превращаясь в знак, в точку, в линию горизонта. Да, я знаю, это когда-нибудь произойдет, и я останусь один, закрывая лицо руками. Но и тогда, когда я буду кричать в отчаянии, и когда мне станет невыносимо, даже и тогда мне еще достанется многое из того, что ты мне подарила. Со мною будет весь мир, который ты единожды для меня воплотила. Мне останется холодный чай на подоконнике и сломанный тополь под окном, мне останется история, которая растворила меня без остатка. Мне останутся все те, кого я увидел твоими глазами, все те, которые смотрели на меня сквозь твои глаза. Я не отделяю твой образ от всех тех других, кто уже навсегда разместился в моем сознании, от всех тех, кто не ты, и однако уже неотторжимы от тебя. Я не отделяю эту любовь от других любовей, которые навсегда останутся в нашем сердце, и ни одну из них мы не предадим и не оттолкнем. Мы сделаны с тобой из других людей, так же, как наша любовь сделана из чувств других, и каждый из них, чужих, — это ты и я. Да, ты явилась мне такой, а не иной, я нарисовал и описал именно тебя, единственную и неповторимую, но поверь мне, с течением времени черты определятся настолько, что будет совершенно неважна форма носа и цвет глаз. Черты станут определеннее повседневной определенности и тверже обычной твердости. И тогда через твое лицо заговорят тысячи других лиц, и твои объятия откроются тысяче других любовей.

КАЗАРМЕННЫЙ КАПИТАЛИЗМ

Левый поворот Михаила Ходорковского

Даже когда Михаил Ходорковский был просто предпринимателем и богачом, он отличался от других богачей — думал не только о прибыли, но о смысле жизни. Однажды мы спорили о прогрессе и о том, подходит ли для России чужая история — можно ли напрокат взять чужую историю, подобно тому, как берут напрокат фрак Ходорковский отстаивал идею прогресса, связанного с объективными процессами, безусловными, как правила математики. Он говорил, что надо следовать общим разумным рецептам, примененным в других странах, и это изменит российскую действительность. Было время, когда казалось, что это возможно. Он формулировал мысли четко, и, казалось, жизнь подтверждала его слова.

Арест Ходорковского является вехой в социальной истории — это очевидно. Когда его сравнивают с Сахаровым и диссидентами, мне это кажется преувеличением: он не правозащитник, а капиталист. Тот факт, что именно капиталист стал играть роль правозащитника — крайне важен. Двадцать лет назад генеральный секретарь коммунистической партии объявил коммунистическую утопию несостоятельной. Сегодня лидер капиталистического строительства объявил, что несостоятелен построенный капитализм.

Это противоречие характеризует противоречивое состояние общества.

В результате двадцатилетних усилий построен казарменный капитализм. Я думаю, словосочетание «казарменный капитализм» точно описывает сегодняшнее сознание — смесь горделивого предпринимательства с привычным холуйством. Это нездоровое сочетание, процветания оно не сулит. Казалось бы, все видят, что общество больно: вот сыпь увидели, вот язву заметили, вот шанкр разглядели — а диагноз никто не ставит. Напротив, говорят: как хорошо, что у нас не чума тоталитаризма. И правда — хорошо, что нет чумы. Но то, что есть сифилис, — плохо.

Идеологией стали деньги, и это вроде бы лучше, чем лицемерные лозунги. Плохо то, что распределение денег осуществляется согласно привычной идеологической иерархии. Про коррупцию пишут не стеснясь: само собой понятно, что некоторым брать можно, а некоторым — нельзя. Не взятки берут, как при старике Брежневе — но заводы, земли, недра. Собственно говоря, уже разобрали — те, кому разрешили. Сформировался класс богатых холопов — и это в обществе, которое хотело избавиться от марксистского наследия. Больше всего не любили мы термин «классовая борьба» — казалось, придумали этот термин дураки-основоположники в своих низменных целях. И хотелось шагнуть в цивилизацию, которая всех уравняет. Но в результате усилий возник именно класс, с обособленными интересами, с собственностью, с моралью.

Этот класс — традиционная российская номенклатура, но с некоторыми особенностями. Казарменный капитализм — строй прогрессивный, теперь начальство олицетворяет не только власть, но исторический прогресс. Раньше начальник был лицемером, сам не верил в то, что говорит. Раньше начальник знал, что прогресс — на Западе, а положено врать, что прогресс — в России. Но разве сегодня лицемерят? Отнюдь: выходят на трибуну и хвастают от души, празднуют личные приобретения. Новое капиталистическое начальство есть гарант движения от тоталитаризма к демократии. Новая номенклатура имеет моральное право грабить. Это моральное право она получила от российской интеллигенции, устами прогрессивного поэта однажды сказавшей: «ворюга мне милей, чем кровопийца». Поэтическая формула всем хороша, не учитывает она одного: кровопийцы берутся именно из ворюг — больше им и взяться неоткуда. Мнилось, что прагматизм защитит от утопий — но казарменный капитализм от казарменного социализма отличается не сильно. Путин ввел в обращение фразу «централизованная демократия», а при Брежневе мы говорили «демократический централизм».

62
{"b":"168620","o":1}