— Что это вы делаете, Борис Васильевич? — так, на всякий случай, спросил он.
— Собираю ветер, — невозмутимо и с обычной улыбкой ответил Толмачев.
— Зачем?
— Коллекционирую… — Механик повернулся и спокойненько направился в ПЭЖ, а опешивший Сенькин застыл столбом.
«Вот это дела-а-а», — ошалело подумал он.
За обедом в кают-компании старпом из под своих лешачих бровей изучающе и как-то по-новому рассматривал «меха» и размышлял, на какой почве тот мог свихнуться. Но явных признаков помешательства у Толмачева не было. Он улыбчиво слушал, как молодые офицеры допекали такого же, как и они сами, молодого доктора лейтенанта Буро́го. Потомственный сельский житель из глухоманной западносибирской деревеньки, Буры́й по прихоти судьбы попал в областной мединститут, с грехом пополам закончил его, а когда в военкомате ему предложили призваться на флот, с радостью согласился. И теперь вот, завидуя сам себе, он пребывал в должности начальника медицинской службы большого противолодочного корабля.
Известно, что образование прибавляет только знания, но не ум. Буры́й же оказался счастливым исключением: благодаря институту он не только пообтесался и поднахватался разных полезных и бесполезных знаний, но даже и поумнел. Вот только по части русского языка он так и остался, как говорится, с пробелами. Он, например, упрямо говорил «травиально», наивно полагая, что это слово произошло от флотского «травить», «лаболатория», «морально-психиологический», «консилий», «симпозий».
Однажды доктор, рассердившись на молодого и хамоватого кока, вслед ему пробурчал:
— Тоже мне, грепфрукт отыскался…
— Док, не грепфрукт, а грейпфрут…. — поправил его кто-то из офицеров.
Буры́й сердито отрезал:
— А я и говорю: «грейпфрукт»… Учит тут каждый.
Но в общем-то доктор был человеком веселым, легким, и подтрунивание над ним, нисколько не обижая его самого, доставляло удовольствие офицерам.
Ничего такого-этакого за механиком не заметив, старпом все же на всякий случай спросил его:
— Борис Васильевич, а если серьезно, все-таки что за манипуляции вы проделывали с бутылкой?
— Я и утром вам совершенно серьезно ответил: собирал ветер. Нот. Он назван так по имени греческого бога южного ветра Нота, брата Борея и Зефира. Вы обратили внимание, что еще с ночи на море упал туман? Его нанес нот.
— Поди ж ты, бюро прогнозов… — с заметной издевочкой удивился Сенькин. — А зачем вам, если не секрет, этот нот в бутылке?
— Извините, Николай Николаевич, но чего бы я вам ни сказал, вы все равно не поверите. В отличие от вас, я романтик. Да, да, романтик. Не удивляйтесь. Механики-мазурики, в соляре, масле, сурике — и вдруг на тебе… романтик моря. — Толмачева задел ернический тон старпома. — Я верю в алые паруса, в морских змеев, в Летучего голландца, в тайны Бермудского треугольника, в то, что души погибших моряков переселяются в чаек, и во все прочее такое, что вы называете одним словом: «че-пу-ха».
Старпом вздыбил свои лешачьи брови, и под ними блеснула молния — ему не по душе пришлась непривычная для «меха» запальчивость. Но он одернул себя.
— У вас, Борис Васильевич, сдается мне, представление о морской романтике какое-то опрокинутое. Я бы сказал, не совсем здоровое.
— Уж лучше нездоровое, чем вообще никакого. — И, почувствовав, что он сдерзил, Толмачев постарался как-то сгладить свою резкость. — У нас с вами, Николай Николаевич, просто-напросто разнопонимание этого слова.
Атмосфера в кают-компании начинала недопустимо накаляться, и доктор решил встрянуть в перепалку, выступить в роли громоотвода:
— Извините, товарищи офицеры, но я, как врач, должен предупредить вас, что пищеварение любит тишину. Еда — самое интимное общение человека с природой. Это не мое, Мечникова. — На этот раз доктор проявил скромность, не присвоил себе чужих мыслей, что за ним водилось. — И не надо это общение нарушать даже самыми умными разговорами.
Доктор своего добился: спорщики разошлись мирно.
А через несколько дней после дружеского визита корабля в Триполи, зайдя по каким-то делам в каюту Толмачева, Николай Николаевич увидел такое, чего никак не могло вынести старпомовское сердце: весь подволок каюты механика от борта до борта был завешан какими-то буро-белыми водорослями. Они лохмотьями свисали с трубопроводов, оплели броняшку иллюминатора и умывальник, вольготно развалились на койке Толмачева. Каюта напоминала обсыхающий грот: так же полутемно, сыро, остро пахнет водорослями и чуть-чуть гнильцой. Старпомовские могучие брови сошлись в одну линию.
— Это как понимать, Борис Васильич?.. Вам сюда еще крокодила не хватает…
«Мех» так и засветился улыбкой — ему очень хотелось сказать, что со временем, возможно, и крокодил будет.
— У себя в квартире можете устраивать хоть зверинец, а на корабле ваша каюта — служебное помещение. — Не добавив больше ни слова, старпом круто повернулся и вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Пришлось Толмачеву для водорослей искать другое убежище — мало ли на корабле таких дырок, куда даже самому занудливому старпому и в голову не придет лезть. А инженер-механик для того и служит на корабле, чтобы знать все эти дырки и проверять в них чистоту и порядок.
Прошло недели две. Старпом уже и забыл про эти водоросли. Но Толмачев напомнил о них сам.
В автономном плавании в Средиземном море не часто, но все же выпадают вечера, когда не штормит, над самыми мачтами не ревут американские самолеты, корабль прямо посреди моря стоит, зацепившись якорем за макушку давно погасшего подводного вулкана, вахта немногочисленная — якорная, а вокруг черным-черно, тихо-тихо и вода за бортом ласковая, шепотливая. Безветренно, теплый воздух напоен грустью и покойной радостью.
В такие вечерние часы просто невозможно долго грустить в одиночестве, душа требует человеческого участия, тепла. Матросы и старшины, как правило, собираются у обреза на юте и вспоминают о доме или же заливают веселые байки. Ярко мерцают огоньки сигарет, выхватывая из непроглядного мрака белозубые улыбки.
Офицеры, не занятые неотложными делами, тоже после ужина собираются в кают-компании. В эти вечера незаменимым бывает штурман капитан третьего ранга Фиолетов: он до училища закончил полный курс музыкальной школы по классу фортепиано, и, если у него бывало настроение, Фиолетов с удовольствием играл весь вечер на пианино. Судя по виртуозности исполнения, флотская служба сбила с истинного курса очень талантливого музыканта. Но сам Фиолетов об этом не жалел. В могучих звуках океана, в напряженном гуле турбин корабля, в посвисте ветра в вантах ему слышалась другая музыка, более близкая его сердцу.
В тот вечер настроения у Фиолетова не было: он уже третий месяц не получал от жены писем, понимал, что опять заболел сын Ванятка. Обманывать жена не умела, а правду писать не хотела. Сын у них был, как называют врачи, «кесаренок», ребенок повышенного риска. Вот и цепляются к нему хвори третий год подряд, совсем замучили маленького человечка.
Фиолетов внял просьбам товарищей, сел за инструмент, вяло потыкал пальцем в клавиши и поднялся.
— Не могу сегодня, братцы. Душа не лежит…
И тут же из угла донесся бодрый, как всегда, голос балагура-доктора:
— Да, это оно безусловно так, если что так, оно конечно, но тем не менее, однако… — Замолчал, прислушался.
Фиолетов подошел к Толмачеву и обнял его за плечи.
— Борис Васильевич, расскажи нам что-нибудь интересное… А?
Все знали, что механик прямо-таки напичкан всякими романтическими и таинственными историями, связанными с морем, и любит их рассказывать. Чиниться Толмачев не стал.
— В середине прошлого века английский парусник «Минерва», загрузившись, вышел с Бермудских островов на порты Африки и Дальнего Востока. Путь предстоял долгий, и сначала никого на берегу не волновало отсутствие вестей с «Минервы». Но прошел год, другой, и владельцы судна поняли, что оно погибло.
Рассказывать все эти истории Толмачев не только любил, но и умел. Голос его то понижался до таинственного шепота, то замолкал вовсе, то вдруг взрывался, заставляя сердца слушателей биться от радости или от ужаса. Слушали офицеры его, как мальчишки: раскрыв рты и затаив дыхание. Тем более история «Минервы» была действительно мистически-невероятна, фантастична.