— Она ушла на рынок.
— Да… — он мучительно подбирал слова. "Вы здесь ни при чем", — хотелось ему заверить девушку.
— Вы что-нибудь хотите передать ей, Оливер?
— Да, и очень многое, — ответил он. — Но в основном неприятное.
— Мне очень жаль.
Ей не потребовалось много времени, уверенно подумал он, для того, чтобы настроить девушку против меня. Детей, конечно, тоже. Но почему? Если бы он имел хотя бы отдаленное понятие о том, в чем его обвиняют. Может быть, тогда и смирился бы с таким наказанием.
Он попросил одного из своих коллег, который недавно развелся, посоветовать ему адвоката. Джим Ричардс ответил не задумываясь:
— Гарри Термонт.
— Это ее адвокат.
— Тогда тебе не повезло, — Джим покачал головой и грустно посмотрел на Оливера. — Советую забраться в какую-нибудь нору поглубже. Иначе он вывернет тебя наизнанку.
— Не думаю, — ответил Оливер. — Надеюсь решить этот вопрос, как подобает цивилизованным людям.
— Цивилизованным? Но Гарри Термонт очень далек от цивилизованности. Тебе придется бороться с ним по закону джунглей, — он посмотрел в свою записную книжку. — Попробуй поговорить с Мюрреем Гольдштейном. Его офис в нашем здании. Он — бывший раввин, станет читать наставления, обращаться с тобой бережно и с пониманием. Сейчас это просто необходимо.
— Но она хочет только отделаться от меня, — пробормотал Оливер.
— Они все так говорят.
Соблюдая правила профессионального этикета, он условился о встрече с адвокатом в тот же день. Но перед тем, как уйти из офиса, он снова попытался поговорить с Барбарой. Хотелось убедиться, что ему не приснилось все происходящее в страшном сне. На этот раз она сама подошла к телефону.
— Все еще сердишься? — осторожно спросил он. "За что только? — недоуменно подумал он. — Черт возьми, нельзя же взять и зачеркнуть всю свою жизнь!" Он бы с радостью простил ей все.
— Я вовсе не сержусь, Оливер.
— Но ты все еще… — он не хотел говорить, но она вынудила его своим молчанием сделать это, — думаешь о разводе?
— Разве Термонт не звонил тебе?
— Звонил.
— Дело вовсе не в том, сержусь я или нет. Нам нужно утрясти много мелких деталей. В нашем судебном округе действует положение о разводе, не принимающее во внимание, кто является виновной стороной.
Сказанная ею фраза из области юриспруденции разозлила его. Она начала вникать в профессиональный язык.
— Черт возьми, Барбара, — начал он, почувствовав, как его грудь наполняется тяжестью. Он тут же вспомнил про больницу. — Как ты можешь покинуть меня?
— Оливер, мы все обговорили вчера вечером, — вздохнула она в ответ.
— А детям рассказала?
— Да. Они имеют право знать.
— Могла бы хоть подождать меня. Мне кажется, с твоей стороны это не очень честно.
— Я решила, что так лучше: они услышали все от меня, я привела им свои доводы.
— А как насчет моих доводов?
— Уверена, ты тоже дашь им свои объяснения, — она помедлила. — Надеюсь, у нас не возникнет никаких проблем с родительскими правами? — ее спокойствие и уверенность ужасно раздражали Оливера. Он почувствовал в груди легкое жжение, — похоже, приближается приступ. Оливер вытряхнул из пузырька на ладонь две таблетки маалокса и начал их быстро жевать.
— Думаю, что нет, — сконфуженно пробормотал он в ответ.
— Зачем портить им жизнь? Я объяснила, что мы собираемся жить отдельно, но ты всегда будешь рядом. Я не собираюсь возражать, ведь ты — их отец. Надеюсь, хоть в этом я их не обманула.
— Конечно, я вовсе не хочу, чтобы они страдали, — неуверенно проговорил Оливер, чувствуя, как у него бешено колотится сердце. Он несколько раз судорожно глотнул, чтобы избавиться от привкуса мела во рту. "Она разбила вдребезги мою жизнь и еще приглашает меня на вечеринку по этому поводу", — подумал он, чувствуя себя беспомощным и разбитым в пух и прах.
— Ну и что теперь? — спросил он. Он жадно вслушивался в ее голос, надеясь уловить в нем хоть каплю раскаяния. Но ждал напрасно. Тем более, что на последний его вопрос она ответила равнодушным молчанием.
— Если бы ты хоть немного подготовила меня к этому. Я бы заметил какие-нибудь признаки. Ну хоть что-нибудь. У меня чувство, словно мне влепили пулю между глаз.
— О, только не надо драматизировать, Оливер. Это все длилось годами.
— Но тогда почему же я ничего не замечал?
— Может быть, в глубине души ты что-то и замечал.
— Хочешь выступать в роли психолога? — он не мог, да и не хотел сдерживать свой сарказм, будь она сейчас рядом, он бы ударил ее. Ему захотелось изо всех сил хлестнуть ее по лицу, увидеть, как расплываются ее правильные славянские черты; он бы с удовольствием вырвал эти наглые глаза, которые наверняка сейчас полны насмешки.
— Сука, — пробормотал он.
— Я жду, когда ты заберешь свои вещи, — спокойно проговорила она.
— Я полагаю… — но что он мог еще ей сказать? Он бросил трубку.
— Конец, — прошептал он в тишине офиса, надевая мятый пиджак и немного приводя себя в порядок для встречи с Гольдштейном.
* * *
У Гольдштейна было доброе еврейское лицо. Он говорил как раввин — возможно, этому давал повод какой-то документ на древнееврейском языке, который висел на стене рядом с его дипломом адвоката. Бахрома черных кудрявых волос окаймляла большую гладкую лысину на макушке, а печальные уставшие глаза, прикрытые толстыми стеклами очков в роговой оправе, казалось, были полны боли за все человеческие грехи. На нем была безупречная чистая белая рубашка, в манжетах — йеменские запонки, а на шее — полосатый галстук от "Гермеса". Пока Оливер устраивался в мягком кресле, стоявшем сбоку от стола, адвокат вытащил большую коричневую сигару и закурил.
Гольдштейн был тучен, с целым рядом подбородков, но короткие толстые пальцы, манипулировавшие сигарой, двигались весьма изысканно и грациозно. На низко висевшей книжной полке стояла фотография, с которой смотрели домочадцы Гольдштейна: трое пухленьких детей и страдающая ожирением жена.
— Я просто ненавижу разводы, — проговорил он, качая головой и устремляя взор на семейную фотографию. — Ненавижу, когда распадаются семьи. Это shanda. Простите. На идише это означает "позор".
— Я и сам не очень доволен тем, что происходит.
— Кому принадлежит идея? — спросил Гольдштейн.
— Жене.
Гольдштейн снова покачал головой и выпустил большое облако синеватого дыма. Он был сама доброта, мудрость и понимание. Оливер мысленно нацепил на него бороду и кипу, представляя себе, как адвокат читает утешительную молитву в синагоге. Да, если бы сейчас перед ним оказался священник, он бы заставил Оливера почувствовать смутную, невысказанную вину. Хорошо бы исповедаться. Но в чем? Он вдруг ощутил, как его опустошенное сознание медленно наполняется чувством вины. Ему захотелось найти какие-то оправдания, убедить себя и окружающих в своей невиновности, обвинить кого-то в том, что произошло. Он начал откровенно, не утаивая ничего, рассказывать Гольдштейну о своей восемнадцатилетней семейной жизни, но так, чтобы тот проникся к нему жалостью и сочувствием.
Гольдштейн слушал его исповедь терпеливо, лишь иногда кивая головой и дымя сигарой, намертво зажатой во рту. Его толстые пальцы не двигались: их соединенные кончики словно образовали святой храм.
Оливер закончил говорить и, вытащив таблетку маалокса, положил ее в рот. Бывший раввин вынул изо рта дымившуюся сигару и положил ее в пепельницу, разрушив тем самым построенный из рук "храм".
Удовлетворенно кивнув, он поднялся, достал желтую папку с делами и начал "обстреливать" Оливера короткими вопросами.
— У нее есть другой мужчина?
— Я так не думаю.
— А разве кто-нибудь когда-нибудь так думает? Может быть, женщина?
— Нет.
— Какое у вас совместное имущество?
— В первую очередь дом, весь антиквариат в нем, ну и другие вещи, фактически все, что там есть. Мы вкладывали в него все, что зарабатывали. Могу без преувеличения сказать, что дом стоит по крайней мере полмиллиона долларов, и столько же, если не больше, — весь антиквариат. Боже мой, как мы могли растерять любовь, живя в таком сказочном месте? — его взгляд выражал искреннее недоумение.