– Это мудрец из Клацомены? – спрашивает какой-то афинянин, обращаясь к одному ученику и слушателю в группе, окружавшей философа. – Не тот ли это, который однажды на Олимпийских играх появился со шкурой зверя на плечах, в то время как на небе сияло яркое солнце и тем, которые смеялись над ним, говорил, что не пройдет и часа, как разразится гроза, что и случилось ко всеобщему удивлению. Откуда мог почерпнуть человек подобное предвидение, если только он не знаком со сверхъестественными вещами и с колдовством?
– Спроси об этом его самого, – отвечал ученик.
Афинянин последовал данному совету и повторил свой вопрос самому Анаксагору.
– Тот ли ты человек, который на Олимпийских играх предсказал грозу при ясном небе?
– Да, это я, – улыбаясь отвечал Анаксагор, – и ты сам мог бы это сделать, не обращаясь к колдовству, если бы один аркадский пастух научил тебя, по вершине Эриманта…
– Что ты хочешь сказать, вспомнив о вершине Эриманта? – перебил афинянин.
– Эримант, – отвечал Анаксагор, – эта самая высокая гора на границах Аркадии, Ахайи и Элизе, видимая с Олимпа. И когда одна из вершин этой горы в сильный жар при северо-восточном ветре покрывается шапкой из облаков, то в скором времени начинается гроза.
Когда после этого один из окружающих завел речь о происхождении и причинах грозы, Анаксагор стал говорить, что молния есть результат столкновения облаков, затем перешел к другим явлениям природы и говорил совершенно новые вещи. Например, утверждал, что солнце состоит из большой раскаленной массы и гораздо больше Пелопонеса. Луна, по его словам, была населена и имела холмы и долины.
В то время, как в одной из групп разговаривали таким образом о науках, в другой, не менее оживленно толковали о политике или о различных торговых новостях. В одном из дальних уголков северной залы Лицея, на мраморной скамье сидели двое и с большим жаром разговаривали. Один из них был юноша замечательной красоты, другой тоже был молод, но его наружность представляла резкий контраст с наружностью его соседа. Почти все из проходивших мимо останавливались или оглядывались несколько раз, пораженные редкой красотой младшего юноши и ожидая той минуты, когда он встанет, чтобы принять участие в гимнастических упражнениях, так как он, очевидно, пришел для этой цели, чтобы показаться во всей красоте обнаженного тела. Но ожидавшие этого ошибались, так как очаровательный юноша был не кто другой, как прелестная подруга Перикла, которая в этот день снова прибегла к помощи переодевания, чтобы поглядеть любимое создание своего друга: недавно оконченный Лицей.
На этот раз она выбрала в спутники своего старинного приятеля Сократа, так как появляться открыто с Периклом в этом наряде она не осмеливалась, потому что тайна ее пола была бы быстро открыта.
Сократ с удовольствием принял на себя то, в чем Перикл должен был отказать самому себе и своей подруге. Он пришел с ней рано утром, чтобы показать ей внутренность здания, прежде чем начнутся упражнения мальчиков и юношей. Показывая ей новую постройку, он не забыл ничего: ни громадных залов, ни бань, ни молодого сада, разведенного вокруг гимназии и спускавшегося к берегу моря.
Искатель истины и друг мудрости, мыслитель из мастерской Фидия, мог быть выбран в спутники Аспазии, не подвергая ее опасности быть узнанной. Сидя с Аспазией он говорил о том, как благоразумно поступил Перикл, соединив одеон и лицей. Окончив осмотр здания, он сумел удержать Аспазию разговором. Опустившись с ней на скамью в наиболее из уединенной из зал, он перешел к своему любимому предмету, на который постоянно переходил, как только встречался с прекрасной милезианкой.
К несчастью, в то время, как он предлагал Аспазии вопросы о любви, ответы ее постоянно вызывали возражение философа.
– То, что ты описываешь, Аспазия, это не любовь к другому, это любовь к самому себе…
Он хотел знать, что такое собственно значит, когда, например, говорят: «Перикл любит Аспазию» или «Аспазия любит Перикла».
Но какой бы оборот ни хотела придать разговору милезианка, чтобы она ни говорила, Сократ постоянно выводил из ее слов то, что если один любит другого, то, в сущности, он любит только самого себя и ищет собственного удовольствия. Он же искал такой любви, которая была бы действительно любовью к другому, а не только к самому себе, и постоянно находил, что во всех объяснениях Аспазии нет ни малейшего следа подобной любви. Он видел в любви, о которой говорила Аспазия, один только эгоизм – эгоизм двоих.
Сократ и красавица уже давно разговаривали об этом, когда в зале появился Анаксагор с несколькими спутниками.
– Без сомнения, – сказал Сократ, сами боги посылают нам этого человека, чтобы он, мимоходом, вывел нас из затруднения.
– Не кажется ли тебе, – возразила, улыбаясь, Аспазия, – что молодости стыдно узнавать о любви у старости.
Медленно шагая взад и вперед по залу и часто останавливаясь на мгновение, возражая своим собеседникам, Анаксагор приблизился к тому месту, где сидели, разговаривая, Сократ и Аспазия. Тогда, не ожидая поклона молодых людей, он ласково посмотрел на них. Сократ поднялся и сказал:
– Как завидую я, Анаксагор, тем твоим друзьям, которые сопровождают тебя целый день и каждую минуту черпают из источника мудрости. Мы, остальные, только изредка встречающиеся с тобой, по целым дням носимся с несокрушимыми сомнениями, которые мучат нас. Вот, например, я уже целый час расспрашиваю сына Аксиоха, желая узнать от него, что такое любовь, так как он знаток этого. Но он, как кажется, не желает открыть мне своей мудрости и со злой насмешкой говорит мне такие вещи, которые делают меня еще более несчастным, чем прежде. Сжалься надо мной, Анаксагор, и скажи мне, что такое любовь?
– Сначала, – отвечал философ, не поняв вопроса, – царствовал всеобщий беспорядок: материя и семя были смешаны в слепом беспорядке, был хаос, ночь и эреб. Не было ни неба, ни земли, ни воздуха, – одна мрачная ночь, оплодотворенная ветром, произвела Урана, из которого появилась на свете любовь или крылатый Эрот, как говорят поэты, могущественной властью которого разрешили внутренний спор вещи, которые соединились с любовью, пока, наконец, вода, земля, небо, люди, боги появились из лона природы, как дети любви…
– В таком случае, праотцом богов был Эрот? – спросил Сократ. – Но, Анаксагор, я слышал от тебя также, что ты называл первым и высшим существом разум. Неужели же разум и Эрот, всемогущий ум и любовь – одно и то же?
– Это весьма возможно, – отвечал Анаксагор, – что в сущности они одно и то же и стремятся к одной и той же цели, один сознательно, другой слепо…
– В таком случае понятно, – вскричал Сократ, – то, что говорят о слепоте любви, о завязанных глазах Эрота! Если я хорошо понял тебя, Анаксагор, то Эрот никто иной, как разум с завязанными глазами…
– Понимай это так, если тебе нравится, – сказал Анаксагор.
– Но посмотри, Анаксагор, – продолжал Сократ, – как ты меня и вот этого юношу, потомка милезийца Аксиоха, отвлек от предмета нашего разговора в области высшей мудрости, так как я и этот юноша, разговаривая, имели в виду совсем другой род любви, чем тот, о котором ты заговорил с нами. Мы спрашивали тебя, и мне кажется этот вопрос заслуживает внимания: какова собственно сущность и цель чувства, по милости которого мужчина или женщина любит именно ту женщину или того мужчину, а не другого?
– Чувство этого рода, – отвечал Анаксагор, – через которое мужчина к женщине, но не к женщине вообще, а к определенной женщине в частности, чувствует страстное стремление, есть род болезни души, и как таковой заслуживает сожаления, так как страстная склонность, будучи не удовлетворена, ведет к отчаянию и горю и даже тогда, когда имеет надежду быть удовлетворенной или действительно бывает отчасти удовлетворена, ставит человека, охваченного ею, в зависимости от любимого существа, так как все, к чему мы привязываемся такого рода страстью, может быть у нас снова отнято, и эта потеря причиняет нам невыносимые муки.