Йосеф, радуясь окончательно вернувшейся к нему чешской речи, поведал Рут, которую он называл Мартиной, что остался еще один, последний, клад, который он должен открыть и передать в руки нуждающихся. Тайна эта свалилась на него, когда он меньше всего этого ждал, когда надеялся на тихий, спокойный конец. Ох уж эти йемениты, если они не могут без тайн, то и держали бы их при себе! Целое десятилетие он мучился этой тайной. Но теперь он так рад, так рад! Пусть пани Мартина возьмет у соседей кирку, ну, скажем, под предлогом того, что задумала устроить во дворе огород, сейчас многие разводят огороды на своих крохотных клочках земли. А ночью, когда никто не будет мешать, пусть начинает долбить восточную гнилую стену. Старуха Наоми спрятала там что-то такое, о чем не успела ему рассказать. Может быть, золото, может быть, драгоценные камни.
То действительно был последний клад Иосефа. Старик скончался под утро. В то же утро строгие черные люди из похоронного братства забрали тело Профессора. Похороны были под вечер. Ночью Рут принялась долбить восточную стену глинобитной пристройки, уверенная в том, что за этой стеной откроется длинный туннель, войдя в который она вернется в свою прежнюю жизнь. Она сразу же узнает в этой жизни и людей, и пейзажи, и связи между разрозненными частями целого, никогда никому не дававшегося в руки. Слово «прашнабрана», например, сможет соединиться сразу с десятками, сотнями других, ничего прежде не означавших слов, каждым своим звуком, и от этих сцеплений во все стороны разойдутся новые бесчисленные звуки, стремящиеся соединиться с таким же бесконечным множеством звуков, слов и смыслов.
После пары десятков ударов большой кусок сыроватой массы отвалился от стены и открылся тайник, в котором старуха Наоми спрятала отцовскую лицензию на право держания торгового лотка на рынке в Сане и брачный контракт, собственноручно написанный им для ее матери.
Время продолжало идти в привычном для людей направлении, или им, по крайней мере, так представлялось. Объединенные нации, посовещавшись, решили между собой то, что решили. Закончилась война за Независимость. Старый город оказался в руках короля Иордании вместе с виа Долороза, на которой прежде располагалась лавочка сапожника, где родился и вырос Йосеф. Ирма Мирьям Зингер пару раз пыталась навести справки о Рут Исраэли, но ее попытки успехом не увенчались. Профессор Боденхаймер ничего о ней не слышал. В отремонтированной глинобитной пристройке к белому дому на улице Ципори жило многодетное семейство иракских беженцев — семь человек в двадцати пяти метрах.
Попади эта история в руки опытного журналиста из тех, которые пишут в субботних приложениях о разнообразных превратностях жизни и сложных людских судьбах, он дал бы ей ход под заголовком «Круг замкнулся», и читатели остались бы вполне довольны, произнесли бы несколько многозначительных, то есть ничего не означающих, фраз вроде «пути господни неисповедимы», несколько междометий, начиная с «ну и ну» и кончая вовсе уже отрывочными звуками, и в тот же день забыли бы о прочитанном. Но автор, который рассказывает нам эту историю, метит выше. Он, видите ли, вознамерился заронить в душу читателя какое-то сомнение, какое-то недоверие к рассказу, который сам написал, словно в этом-то и состоит вся суть. Делает он это, надо сказать, пользуясь запрещенными приемами — нарочно смещает какие-то детали так, что они теряют связность, а вместе с нею и достоверность. Например, совершенно неясно, что это за Мартина Кокотова, какое отношение она имеет к королевскому ткачу Кокоту? Кто она ему — дочка, внучка, прапрапраправнучка в семнадцатом колене? Может быть, супруга? Была же у него супруга, пани Кокотова, ну а поскольку со временем в этой истории все равно происходит невесть что, кто возьмется утверждать, что Мартина — это не она? Иначе как бы старик мог ее узнать, если с тех пор не бывал в Праге? Но, с другой стороны, ни сам королевский ткач, ни его жена евреями, судя по всему, не были. Впрочем, и по поводу Рут Исраэли ничем, кроме предположений, пусть и кажущихся весьма вероятными, мы не располагаем, точно так же, как и по поводу семьи ткача. Где сказано, что он был христианином и ходил, скажем, в костел? Или, например, старик Йосеф — можно ли считать его евангельским персонажем, прозванным в апокрифах и легендах Вечным Жидом, Агасфером, Картофилосом и Буттадеусом, или он не более чем выживший из ума поздний сын сапожника Мотке Прагера и болиссы Ракели? Никто из нас об этом ничего не знает и не узнает уже никогда. Автору, естественно, это наше незнание доподлинно известно, и он использует его для создания этакой туманной атмосферы. Тут же возникает законный вопрос — а зачем ему требуется такая нездоровая атмосфера, подрывающая веру читателя в происходящее, мешающая ему кивать и поддакивать рассказчику?
Постойте, постойте… Он же только что заявил, что история эта (эта, господа, эта, а не какая-либо другая, именно эта!) была бы совершенно приемлема в изложении некоего опытного журналиста. Неужели он намекает на то, что журналист этот исказил бы факты, которые с таким трудом поддаются пониманию, подтасовал бы что-то для большей связности? Неужели этот автор способен не моргнув глазом посягнуть на доброе имя честного профессионала?! Кстати, как зовут этого журналиста? Кого он сделал своей мишенью? Если подразумевается Гедалья Бухбиндер, то нужно заметить… Да нет же, Гедалья Бухбиндер, о котором у автора нет уже ни сил, ни досуга рассказывать, хотя есть немало деталей, способных нас заинтересовать, в частности то, что его очерк в довоенном «Даваре» о жителях квартала Нахалат Ахим был озаглавлен «Какие тайны хранит Наоми?», отсылая читателя к старой йеменитке с улицы Ципори… Короче говоря, как раз Гедалья Бухбиндер факты искажать не стал бы, и автору это прекрасно известно. Это он сам все искажает, преследуя, как уже говорилось, свой чисто литературный интерес. Этот интерес заключается в том, чтобы повествование несколько отслаивалось от жизни, не сливалось с ней, но и не скрывало ее абсолютно, подобно тому как отслаивается при внезапном порыве сквозного ветра листок папиросной бумаги от иллюстрации, на которой неизвестно что изображено. На мгновение открывается какой-то уголок, мелькают какие-то люди, предметы, звучит пара обрывочных фраз — намек на жизнь или на возможность жизни, по-настоящему рассмотреть которую не дано ни ему, ни нам с вами.
НЕЗАВЕРШЕННЫЙ ТРАМВАЙНЫЙ МАРШРУТ
Сколько дон Антони ни вглядывался в эту узорную тележку, он никак не мог разобрать, что же это на самом деле такое — сундук мороженщика, шарманка или лоток букиниста.
Виною помутившей зрение великого архитектора мгле были не сгущавшиеся сумерки, но тяжелый влажный жар непомерно душного июньского дня, медленно катившегося к своему финальному аккорду. Сползавшее за черную громаду Монтжуика густое варенье багрового заката и желтые огни электрических фонарей плавились и расплывались в накатившем со стороны гавани и окутавшем Барселону призрачном мареве. Голоса редких авто перекатывались в горячем тумане турецкой бани, словно заблудшие в морском просторе суда обменивались вежливыми предупреждениями об угрозе столкновения.
Пятого июня 1926 года, закончив полный размеренного труда день в ателье, помещавшемся во чреве бесконечно строящегося великого собора Святого Семейства, дон Антони Гауди-и-Корнет отправился, как всегда пешком, в церковь Сан-Фелипп-Нери в квартале Эль-Раваль.
Прописанная еще страдавшему ревматическими болями ребенку пешая прогулка, которой он не пренебрегал на протяжении шестидесяти с лишним лет, на сей раз не доставляла мэтру ни малейшего удовольствия, и потому он принял революционное решение сократить привычный маршрут. Вместо того чтобы, как всегда, проследовать по Пассео-де-Грасиа мимо Каза Мила, дабы затем спуститься по Рамбле к Лицею, он заспешил от площади Тетуан вправо по Гран-Виа-Кортс-Каталанес. На углу Рондо-Сант-Антони стоял мороженщик со своей узорной тележкой. Или то был шарманщик со своим передвижным органчиком. Или букинист со своим изысканно изукрашенным лотком на колесах. Дон Антони извлек из внутреннего кармана сюртука очки, вынужденный прибегнуть к их ненадежной помощи, дабы рассмотреть тележку и ее владельца.