У меня было ощущение, что я только что сказала что-то важное. И будь я персонажем, с этого момента обязательно бы что-нибудь произошло. Но никаких перемен я не ощутила. Бывает так, что сразу не заметишь. Ну и ничего, у меня хватит терпения дождаться перемен и напрыгнуть на них, когда ожидание закончится. Зато мне в голову пришла идея истории про антиквара, которому в лавку поставили на комиссию коллекцию дверных замков, один из них — волшебный. Все остальное, две последних недели пробивавшееся на передний план, в связи с этим поблекло и согласилось быть фоном. Кажется, в целом меня отпустило, ну да это совершенно неважно, а вот то хорошо, что я отняла у детей ноутбук и сейчас же сяду про этого антиквара писать. Ну да, и он обязательно вычислит этот замок и врежет его себе в дверь, и все будет хорошо. Вроде бы ничего особенного, но где-то чуть повыше живота загорелся огонек, как всегда бывает, когда на меня сваливается вдохновение.
И тут на меня сверху свалилось одеяло, а потом еще что-то вроде картонной коробки. Я зарычала и забегала по коридору, пытаясь на звук хихиканья отловить хотя бы одного из этих маленьких бандитов. Вот так всегда: стоит сделать пафосное лицо и пойти бросать в какую-нибудь роковую гору какое-нибудь кольцо, как набежит толпа детей и вся серьезность к чертям.
— Ага! Мы так и поняли — что у тебя — появилось настроение — поиграть! — донеслись приглушенные одеялом восторженные голоса, и я отловила сначала одного, потом другого, затащила под одеяло и принялась щекотать, терзать и мучить.
Раз уж, говорят, людям это нравится.
Нина Хеймец
КЛАУС И ФРИДА
Эту игру она придумала еще в детстве. Участников было двое — она и тот игрок.
Правила были простыми. Когда в ее жизни должно было что-нибудь произойти, что-нибудь, что казалось ей важным, она должна была предугадать, что именно случится. Назвать все возможные варианты. Не упустить ни одного поворота событий.
Она расставляла ему ловушки. Плела сеть. Перекрывала возможные ходы.
Тот игрок должен был придумать какой-нибудь другой вариант.
Если он использовал ход, придуманный ею, это было нарушением правил.
Но такое происходило редко.
Она относилась к нему с уважением и верила, что он отвечает ей тем же. Ей не хотелось думать, что он к ней снисходителен.
Иногда она решала дать ему фору. Оставляла какой-нибудь вариант непродуманным. Не замечала какую-нибудь деталь.
Дело ведь было не в выигрыше. Вернее — не только в нем.
А потом, с течением лет, игра их изменилась. Правила остались теми же, но не было уже ни легкости, ни азарта.
Был страх. Страх охватывал ее, сковывал, заставлял смотреть в будущее. Она не могла не смотреть — так привязанный к креслу Алекс в «Механическом апельсине» вынужден был наблюдать происходящее на экране. Она играла, чтобы защититься. Поставить заслон, не допустить.
Обычно ей это удавалось.
Ей было неловко перед ним, тем игроком. Она теперь старалась не обыграть его, а обмануть. В происходящем не было его вины, она это чувствовала. Просто условия изменились.
* * *
С Клаусом во дворе был знаком каждый, а Фриду никто никогда не видел.
Дома у них тоже никто не бывал. Дверь всегда открывал Клаус, но посетителей в квартиру не пускал, выходил к ним на лестничную клетку. И к телефону тоже всегда подходил он. Или — никто не подходил.
Вот и говорили, что никакой Фриды нет, что Клаус живет один, а жену свою он зачем-то выдумал.
Но однажды, позвонив Клаусу по телефону, один из соседей услышал незнакомый голос, женский. Голос был тихим и монотонным: «Клауса нет. Позвоните попозже».
Клаус везет из города книжки — для Фриды. Он познакомился с владельцем книжного магазина. Заговорил с ним случайно. Или, скорее всего, этот человек заговорил с Клаусом. С Клаусом, бывает, заговаривают совершенно незнакомые люди. У его взгляда — три оболочки, как будто одну за другой снимают разноцветные линзы. Поначалу лицо его кажется удивленным. В его удивлении нет настороженности, скорее — доверчивость. Потом — взгляд наблюдателя. Взгляд, от которого ничего не ускользает. Он, случается, заходит просто так к соседям. Если человек тяжело заболел, или еще какое-нибудь несчастье случилось, или — просто тяжело кому-то, запутался. Клаус заходит вдруг, без приглашения, как бы между прочим, по какому-нибудь незначительному делу. Приносит с собой гостинец — яблоки с рынка или печенье. А затем — третья линза. Жесткость, где-то в самой глубине глаз. Граница, черта. Никто никогда не повышает на него голос. Никто не осмеливается расспрашивать его о Фриде. Фрида — за чертой. И о своем детстве он тоже никогда никому не рассказывает. Если ему задают вопросы о прошлом — кто-нибудь малознакомый, знакомые знают, что Клаус таких разговоров не любит, — он просто не отвечает. Молчит и смотрит куда-нибудь в сторону. И молчание его не вызывает неловкости. Кажется, что он просто задумался, что дело не в собеседнике, а в каких-то его, Клауса, мыслях. Иногда он даже чуть улыбается, сам себе.
Клаус владеет ивритом и русским. У него едва заметный акцент. Он говорит, что не знает немецкий язык. «Что? Немецкий? Я его не знаю». Иногда вместо «не знаю» он говорит «забыл».
Клаус приносит Фриде книжки, но она их не читает. Открывает рассеянно, пролистывает несколько страниц, а потом ставит книгу обратно на полку. Там они и стоят. Вот — про Сонечку, а вот — про Франсуазу. Потом книжку достает с полки сам Клаус. Он смотрит на нее чуть удивленно, как будто обнаружил в доме незнакомую вещь и не может вспомнить, как она здесь оказалась. Но незнакомой вещи должно найтись применение. Клаус читает Фридины книжки — перед сном и в автобусе, когда едет на рынок.
Клаус открывает почтовый ящик. Там — счет за воду и письмо из клуба пенсионеров железнодорожной компании. Его приглашают на торжественный обед: клуб отмечает свой юбилей. Он пойдет туда, его посадят за столик в центре зала. Бывшие коллеги будут подходить к нему, пожимать ему руку и спрашивать, как дела. Генеральный директор компании тоже подойдет к их столику — специально, чтобы поздороваться с Клаусом. В шесть часов Клаус скажет, что ему пора домой — к жене. Никто не станет его расспрашивать, никто не будет уговаривать его остаться.
Больше в почтовом ящике ничего нет. Да Клаус и не ждет ни от кого писем. Фриде письма тоже не приходят. Клаус поднимается по лестнице. Из-за их двери слышится радио. Он различает слова песни: «В наших улицах есть особая магия. Если ты один, это не мешает». Он вставляет ключ в замочную скважину.
Клаус всегда возвращается домой под вечер. Приезжает на автобусе и идет вдоль шоссе в скорых иерусалимских сумерках. Фрида не любит бывать вечером одна. Она говорит, что боится за него. Клаус не может ее успокоить. Он приезжает домой. В городе он не ест — Фрида ждет его с ужином. Она варит картошку и жарит куриный шницель. Больше она ничего не готовит. Клаус сидит за столом и смотрит на противоположную стену. Там висит фотография Фриды — семидесятые годы, она только что приехала в Израиль. У нее высокий лоб и длинные черные волосы. Она смотрит на фотографа внимательно, не улыбаясь.
Клаус выходит на балкон. Их дом — длинная пятиэтажка, на бельевых веревках хлопают на ветру разноцветные простыни. Он вытряхивает из целлофанового пакета остатки хлеба — хлеб не должен пропадать. Клаус смотрит вниз, пытаясь разглядеть в траве упавшие желтоватые кусочки.
«Знаешь, — говорит он, обращаясь в глубь комнаты, — я думаю, никто на свете не отдает птицам столько крошек, сколько мы».
Потом он уходит с балкона и захлопывает за собой стеклянную дверь.
Елена Черепицкая
ТАМ, ЗА СТЕНОЙ
Не то чтобы Сергунька был трусом, вовсе нет. Его считали отчаянным и даже смельчаком. Он влезал в драки со старшими, доставал аистиные перья с верхотуры водокачки, а однажды на спор прошел в темноте по кладбищу мимо свежей могилы.