Ко всему прочему, Шаляпина обвиняли — и в этом была немалая доля правды — в неуважительном отношении к дирижерам, в грубости с партнерами, в отсутствии чувства ансамбля и желании всюду выставлять себя на первый план. Артист покинул Америку в крайне раздраженном состоянии, наговорил уйму колкостей репортерам и поклялся больше никогда не петь в «Метрополитен-опере». Но, в отличие от Карузо, который, дав подобное обещание, оставался ему верен, Шаляпин все же появился в этом театре — правда, уже в 1920-х годах, когда ему после эмиграции из России пришлось начинать новую жизнь.
Конрид очень надеялся, что участие в сезоне Шаляпина повысит сборы театра и поможет как преодолеть кризис, так и достойно противостоять «Манхэттен-опере». Однако он просчитался, и это стало началом его конца. За сезон убытки «Метрополитен-оперы» составили 100 тысяч долларов, в то время как конкурирующая труппа получила прибыль в четверть миллиона. Хаммерштайн привлекал все новых выдающихся певцов. Так, ему удалось заполучить, например, Луизу Тетраццини, Мэри Гарден, Полину Дональду, Джованни Дзенателло, Марио Анкону, Мориса Рено. Но, конечно, мечтой Хаммерштайна было заманить в свою труппу «короля теноров». Руководитель Манхэттенской оперы передал Карузо интересное на первый взгляд предложение: он готов обеспечить ему гонорар в два раза больше, чем любой, который смогли бы платить тенору в «Метрополитен-опере». Был даже пущен слух, что Карузо может перейти к конкурентам. Возможно, хождению в кулуарах этой версии способствовало и то, что тенора стали замечать в зрительном зале Манхэттена. На самом деле Энрико просто заглядывал туда послушать Тетраццини, Дидура и других, в том числе предполагаемых «соперников» вроде Джованни Дзенателло. Карузо был человеком дальновидным и благородным в отношениях с деловыми партнерами. Думается, предложи Хаммерштайн сумму раз в десять больше, он и тогда не бросил бы театр, к тому же в период, когда «Метрополитен» переживал кризис. Он категорически отказался от заманчивого предложения и, как показали последующие события, не прогадал. Надо признать, подобное отношение было не характерно для большинства коллег Карузо, которые с легкостью могли нарушить контракт, если в другом месте им предлагали более выгодные условия. Так, например, за счет повышения гонорара на 500 долларов Конриду удалось переманить от Хаммерштайна в свою труппу Алессандро Бончи.
В феврале 1908 года состоялся дебют Карузо в партии Манрико в опере Джузеппе Верди «Трубадур». Эта роль, требующая огромного напряжения, недолго продержалась в репертуаре певца, однако сам факт обращения к ней свидетельствовал о его тяготении к амплуа драматического тенора. Чисто лирические партии Энрико начал понемногу передавать коллегам — тому же Бончи, например… Так, он с облегчением отдал ему партию Дона Оттавио в моцартовском «Дон Жуане», которого готовил приглашенный в «Метрополитен-оперу» Густав Малер.
В этом же месяце произошло еще одно важное событие: был отстранен от руководства театром Конрид, который, помимо того, что проигрывал в «Большой оперной войне», еще и тяжело болел. О смещении директора Карузо узнал одним из первых — со слов Отто Кана. Конрида в театре не любили и, похоже, Карузо был единственным, кто сожалел о его уходе. В качестве руководителей театра решено было пригласить Джулио Гатти-Казаццу и Артуро Тосканини, а до момента их прибытия управление «Метрополитен-оперой» возложили на известного вагнеровского тенора Андреаса Диппеля. Предполагалось, что впоследствии он будет содиректором.
В конце сезона 1907/08 года Карузо, как обычно, отправился в большой тур по американским городам, после которого дал концерт в Монреале. О забавном эпизоде, приключившемся во время этой поездки, рассказывает Дмитрий Смирнов: «Артист, исполнявший роль Арлекина, внезапно заболел, и Карузо любезно согласился спеть вместо него ту арию, которую он поет за сценой. Но заболевший артист не представлял собой ничего выдающегося, и потому эта ария обычно проходила без особенных восторгов со стороны публики и прессы. Разумеется, Карузо спел арию изумительно, но публика, исключительно не музыкальная, не обратила на это должного внимания. Однако пресса отметила этот факт и превознесла по заслугам исполнение Карузо. Но заболевший артист вскоре выздоровел и в следующем городе пел уже сам арию Арлекина за сценой. И тут последовала бурная овация; публика, осведомленная из газет о замене этого артиста на Карузо в предыдущем спектакле, разразилась бешеными аплодисментами, не разобрав, кто поет теперь…»[246]
Что ж, певцам в очередной раз было показано, какую роль в их приеме у публики играет пресса…
Глава одиннадцатая
КАТАСТРОФА
Двадцать пятого февраля 1908 года Карузо исполнилось 35 лет. Он был в изумительной вокальной форме, пение доставляло ему огромное удовольствие. Он чувствовал себя абсолютно «на месте» в этой жизни. Повсюду его встречали как мировую знаменитость, публика неистовствовала, а рецензенты взахлеб писали о «золотом голосе». И в Европе, и в Америке с нетерпением ожидали каждую новую его пластинку. Гонорары за выступления тенора неуклонно повышались, давно перейдя границы самых высоких, какие только получали оперные артисты. Два сына давали надежду на продолжение рода. В Нью-Йорке по нему тосковала красавица Мефферт, на родине ждала Ада. Ко всему прочему, Энрико находил возможность время от времени встречаться с младшей из сестер Джакетти, а также не отказывался от мимолетных романов во время гастролей.
Карузо пережил землетрясение, историю в обезьяннике, конкуренцию с Бончи — и всюду вышел победителем. Он был на вершине успеха. Он никому и ничего не был должен, поддерживал финансово всех родственников и помогал множеству людей, обращавшихся к нему за помощью. Когда 21 мая 1908 года на борту лайнера «Принцесса Аугуста Виктория» Энрико покинул Нью-Йорк и направился в Лондон, он, по всей видимости, мог чувствовать себя едва ли не властелином мира. Однако именно во время этого путешествия он получил известие, ставшее первым в череде неприятностей, вскоре обрушившихся на него и в корне изменивших всю его жизнь. Началась самая черная полоса в жизни Карузо.
Вместе с Энрико на теплоходе плыли некоторые из его близких друзей. В их числе были аккомпаниатор тенора Туллио Вогера и священник Тонелло, бессребреник и альтруист. Как-то Карузо подарил ему красивые золотые часы, но вскоре заметил, что у того их нет. На вопрос, куда подевался подарок, падре Тонелло признался, что его приход сильно нуждался в деньгах для ремонта, и он вынужден был их заложить. Тогда Карузо купил другу еще одни часы, причем на этот раз на них была выгравирована надпись: «Не для заклада!» Именно падре Тонелло выпала нелегкая задача сообщить Карузо скорбную весть… Певец планировал сразу после выступлений в Лондоне и Париже навестить в Неаполе мачеху и Марчеллино, который очень плохо себя чувствовал. Но увидеть своего родителя живым Энрико уже не довелось. На четвертый день плавания пришла телеграмма: «Подготовьте Карузо к известию о смерти отца…»[247]
Капитан решил, что сообщить певцу об этом должен священник. После разговора с капитаном падре Тонелло вышел на палубу в крайнем смятении. Карузо же, наоборот, был в прекрасном расположении духа. Он подшучивал над серьезным видом священника, ничуть не подозревая о причине этой серьезности. Карузо был столь весел, что у Тонелло в тот момент не повернулся язык сообщить другу о случившемся. Только на следующий день, собрав все мужество, он признался Энрико, какая именно весть его так опечалила накануне.
Второго июня 1908 года Карузо по прибытии в Лондон рассказывал в письме своему другу Зиске, что он пережил в тот момент: «Бесполезно тебе описывать мое горе после того, как я получил роковое известие. Как только падре Тонелло произнес имя отца, я сразу понял, что его уже нет в живых. Все последние новости говорили лишь об ухудшении его здоровья, и ни одна — об улучшении. Бедный старик! Умереть, когда рядом не было никого из детей! Говорят, Бог всемогущ, но почему он не дал пожить ему еще хотя бы несколько дней? Теперь у меня на душе тяжкий грех, и я не знаю, как искупить его, ибо никогда уже не увижу отца! Точно так же было и с моей матерью… Я плакал, но должен был взять себя в руки, потому что обязан думать о родных, чье положение хуже моего — о моей идиотке-сестре и полуидиоте брате. Я приеду в Неаполь, как только освобожусь, и там приведу в порядок все дела»[248].