Тринадцатого ноября 1907 года на лайнере «Океаник» Карузо в компании оперных знаменитостей, среди которых были Джеральдина Фаррар, Антонио Скотти и Риккардо Страччари, прибыл в Нью-Йорк. У причала собралась огромная толпа — многие пришли поглазеть на возможный скандал. Ведь в некоторых газетах высказывалось предположение, что после инцидента в обезьяннике и штрафа (в 10 долларов!) тенора вообще могут не пустить в Америку! Разумеется, это был всего лишь слух. Тем не менее репортеры не преминули вновь задать вопросы о злосчастном происшествии, на что Карузо вежливо, но твердо ответил, что не желает больше обсуждать эту тему. С негодованием он добавил:
— Нигде в мире, кроме Америки, артистов не травмируют раздуванием подобных пустяковых эпизодов!..[242]
Репортеры и коллеги были удивлены также изменением имиджа тенора — он сбрил усы и сделал новую прическу.
Вскоре после открытия сезона Карузо навестил его старый друг — Адам Дидур. Польский бас вспоминал об одном эпизоде, имевшем место в ноябре 1907 года, после восьми лет, прошедших с периода их совместных выступлений в Буэнос-Айресе: «Это было, когда мне впервые предложили ангажемент в нью-йоркской труппе „Манхэттен-оперы“. Когда я навестил Энрико, он очень обрадовался и пригласил на свое выступление в „Аиде“ в „Метрополитен-оперу“. В антракте я зашел к нему в артистическую и удивился, увидев его с сигаретой во рту.
— Ты куришь? — неосторожно спросил я.
Карузо нахмурился, подозрительно взглянул на меня и ответил явно недоброжелательно:
— Я никому не позволяю обсуждать, курю я или нет. Не позволю и тебе.
После спектакля мы вместе с несколькими друзьями Энрико поджидали его у выхода, после чего отправились в неаполитанский ресторан „Даль Пеццо“, где Карузо ежедневно столовался. Он никогда никого не приглашал с собой, но, если кто-нибудь оказывался рядом, всегда за всех платил. Таков был установленный им ритуал. По дороге он взял меня под руку, подождал, пока все немного отдалились, и, понизив голос, спросил:
— Почему ты спрашивал о сигаретах? Ты что, отметил в моем голосе какие-то неблагоприятные перемены?
— Да, Энрико, — искренне ответил я. — Это, действительно, уже не тот голос, который был в эпоху Буэнос-Айреса, когда ты еще не курил. Ты должен избавиться от этой привычки.
— Я не могу отказаться от сигарет, даже если это приведет к потере голоса. Впрочем, я уже человек достаточно богатый…»[243]
По иронии судьбы, в последующие годы польский бас и сам пристрастился к табаку, став заядлым курильщиком…
С художественной точки зрения текущий сезон Карузо не пугал. Он чувствовал себя в хорошей форме, выступал в знакомом репертуаре. Однако в его личной жизни все было непросто. Энрико и Ада находились на расстоянии четырех тысяч миль друг от друга, и каждый из них переносил разлуку по-своему. Карузо вел беззаботную жизнь холостяка, не сомневаясь, что на родине у него надежный тыл, обожаемые дети и верная, пусть и несколько взбалмошная жена. Однако он явно недооценивал степень протеста, который зрел в душе Ады. Она все меньше желала безропотно терпеть измены своего спутника жизни, которые следовали одна за другой и о которых ей, конечно, быстро становилось известно.
Газеты следили за каждым появлением «в свете» легендарного тенора, обсуждали любой его шаг и все знакомства. Так, в прессе сообщалось, что в начале 1908 года на утренний спектакль в театр «Гарден» пожаловали Карузо и Лина Кавальери. Несмотря на то что оба они выступали на сцене довольно часто и постоянно общались вне сцены, отношения их были платоническими. Энрико предпочитал полных женщин, на осиную талию Кавальери смотрел без особого восхищения и относился к певице, скорее, как к прелестному и талантливому ребенку.
Их появление зал встретил овацией. Певцы расположились в ложе и стали смотреть спектакль. Внезапно все заметили, что Энрико не сводит глаз с красивой статной дамы, сидевшей невдалеке от оркестра. После спектакля их представили друг другу. Женщину звали Милдрид Мефферт. Она была женой второразрядного тенора, который когда-то выступал в небольших ролях на сцене «Метрополитен-оперы». В тот момент супруги жили раздельно. Карузо поинтересовался: будет ли госпожа Мефферт на «Тоске»? Нет? Ну что ж, не проблема. И он тут же достал ей билет, а вечером после спектакля пригласил в ресторан. Было очевидно — и об этом тоже судачили в газетах, — что Мефферт произвела на Карузо сильное впечатление.
Не удивительно, что вскоре между ними возникла любовная связь. Это был не случайный роман, каких в жизни Карузо было множество, а более серьезные и драматичные отношения, длившиеся не один год. Позже Мефферт рассказывала, что Энрико говорил, что был бы рад жениться на ней, но не может оставить детей и «синьору» — так он называл Аду, которая, по словам тенора, заслуживает хотя бы подобия уважения[244]. Мефферт утверждала, что эти слова были произнесены 3 апреля 1908 года. Карузо очень привязался к своей возлюбленной американке, называл ее «малышка», «моя маленькая принцесса», «Мил» (от Милдрид).
В творческом плане у Карузо в этот год были и достижения, и неудачи. Так, хвалили его Морица (или, на итальянский манер, Маурицио) Саксонского в американской премьере «Адриенны Лекуврер», однако сама опера была встречена ньюйоркцами довольно прохладно. В «Ирис» П. Масканьи Карузо также заслужил одобрение — за пение, но отнюдь не за созданный образ. Тенор показался публике смешным в роли японца Осаки. Критики отмечали, например, что на нем очень нелепо смотрелся костюм. По всей видимости, это была просто не «его» партия.
Шестого января 1908 года Карузо спел в «Фаусте» с Джеральдиной Фаррар, Антонио Скотти и Федором Шаляпиным, который в этом сезоне дебютировал на сцене «Метрополитен-оперы». Отношения русского баса с «Метрополитен-оперой» и публикой были сложными. Слухи о его триумфах, об эксцентричных выходках на сцене и вне ее давно достигли Америки, и в Нью-Йорке с нетерпением ожидали артиста как нового чуда. Однако после первых же его выступлений многие увидели в нем не столько волшебника, сколько шарлатана. Если роль Мефистофеля в опере Бойто, которую певец представил в конце осени предыдущего года, была оценена довольно высоко, то одноименный персонаж в опере Гуно был раскритикован со всей беспощадностью за натурализм и вокальную и сценическую манеру, совершенно не соответствовавшую стилю французского композитора (упреки в том, что певец пренебрежительно относится к музыкальному стилю и в каждой опере представляет не героя, а «Шаляпина», были одними из наиболее частых в адрес певца). Спустя семь лет после того, как на сцене «Ла Скала» Фауст Карузо несколько «потерялся» на фоне шаляпинского Мефистофеля, ситуация поменялась на противоположную. На этот раз Карузо имел успех куда больший, нежели русский бас, которого хоть и приветствовали на сцене, без устали «разносили» в прессе. Гением назвал Шаляпина один-единственный критик, Генри Финк, остальные же были категоричны в суровых оценках. Даже обычно проницательный Хендерсон определил его актерскую игру как «низкопробную безвкусицу». Привыкший к обожествлению как у себя на родине, так и во многих странах Европы, певец приходил в неистовство, читая отзывы, подобные следующему: «Шаляпин — заурядный бас с очень вульгарной манерой пения. Его голос неотшлифован и необработан, с неприятным тремоло. Как певец он недостоин даже упоминания рядом с выступавшим в этом же месяце Полом Плансоном. Как актер он всего лишь „фактурен“, — его огромного роста, массивных конечностей и широкой груди вполне достаточно, чтобы оказаться в центре внимания. Одной из его сценических привычек является манера выходить на четные вызовы голым, а на нечетные в плаще. Его нельзя назвать даже просто хорошим басом. Журне и Аримонди куда лучше…»[245]