В конце сентября Энрико вместе с его импресарио и другом Эмилем Леднером отправился в Будапешт, где начинались его европейские гастроли. Планировалось 16 выступлений, за каждое из которых тенор должен был получить две тысячи долларов.
Вечером 2 октября 1907 года Энрико вышел на сцену Будапештской оперы в роли Радамеса в «Аиде». Этому спектаклю суждено было стать одним из самых скандальных в его карьере.
Слухи о том, что в город прибудет самый великий тенор мира, привели к тому, что цены на билеты повысили в три раза. Венгерская публика с нетерпением ожидала демонстрации вокального чуда и шла на спектакль как на религиозный праздник, во время которого должно было сойти с небес на землю некое божество. Но Карузо не был чудом. Он был тенором, пускай и незаурядным.
О том, что произошло в тот вечер, нам известно со слов одного молодого репортера, которому, кстати, сделать карьеру журналиста так и не довелось, поскольку вскоре он нашел себя на совсем ином поприще. Имя этого репортера — Имре Кальман.
«Сегодняшний вечер в Опере стал весьма странным, ошеломляющим театральным зрелищем. Великий фаворит, знаменитый мастер, любимец публики — Карузо! — потерпел крах в Пеште! Мы-то думали, что сегодня вечером повторится та сцена из романа „Венгерский набоб“ писателя Йокаи, где он с удивительной силой рисует неистовство вакханального триумфа. Думали, что увидим буйствующее общество — сливки нашей элиты. Но что же получилось на самом деле? Карузо провалился!..
„Карузо провалился“, — говорили люди. И при этом они как-то странно хмыкали, и на губах у них играла застенчивая улыбка, словно они хотели сказать: „Я весьма сожалею о случившемся, я не виноват в этом, но не удивлен, что так произошло. Я это предвидел!“ А мы, пишущие хронику этого безусловно интересного артистического события, мы тоже странно улыбаемся, потому что и сами изготовились изобрести похвальные эпитеты, чтобы затем бросить их к ногам маэстро. И вот отпала надобность в цветистых эпитетах, ибо критика вместо эстетических излияний превратилась в репортаж о происшествиях. Невезение преследовало Карузо весь спектакль, вызывая в памяти образ удачливого игрока, знавшего в жизни столько счастливых дней и вдруг на наших глазах за один вечер проигравшего все свое состояние.
Карузо появился в театре около пяти вечера. Великий артист, привыкший безраздельно властвовать над аудиторией, в этот раз был явно охвачен страхом, было заметно, как он перед своим первым выходом дрожал от переживания. Публика приготовилась с благоговением слушать пение Карузо, в напряженном ожидании люди затаили дыхание. Но вот отзвучала знаменитая ария в до мажоре (романс Радамеса написан Верди в си-бемоль мажоре; Карузо, у которого до явно не было лучшей нотой, вряд ли стал бы транспонировать арию на тон выше; по всей видимости, здесь критик ошибается. — А. Б.), прошел первый акт, дали занавес, а зрители продолжали сидеть все так же тихо, без малейших попыток аплодировать. А жаль, ибо Карузо своим очаровательным пением заслужил аплодисменты.
Уже в первом акте стало очевидным, что он является великим мастером бельканто, тонким знатоком вокала. Карузо обладает непревзойденной техникой дыхания. В его пении нет никаких скачков, никакой шероховатости, музыкальные фразы исполняются с идеальной чистотой. В его пении не найдешь и следа голосового нажима, характерного для итальянских теноров. Он не пользуется грубыми динамическими эффектами, не ищет дешевого успеха в протянутом исполнении отдельных нот.
Возможно, голос Карузо звучит излишне мягко. Даже в те моменты, когда мы хотели бы услышать громовые, грохочущие звуки, он остается все таким же нежным, бархатистым. Создается впечатление одной бесконечно длинной, певучей мелодии, возникают ассоциации с зеркальной поверхностью огромного водного пространства, от долгого любования которым становится в конце концов скучновато. Вероятно, это вызвано отсутствием волны, ибо мощность голоса у Карузо не очень велика. Его форте частенько теряется на фоне звучания хора, наша же публика привыкла к громовому пению, к мощным фортиссимо, заглушить которые не в состоянии даже оркестр из ста инструментов. Разочаровало ее также отсутствие в карузовском вокале тех протяжных, крикливых звуков, которые обычно срывают в нашем театре шквал аплодисментов. Поскольку публика обманулась в своих ожиданиях, она не обратила внимания на все остальное: на ровное пластическое пение, на убедительную и толковую трактовку роли, выдававшие в Карузо не только интеллигентного певца, но и умного актера.
И второй раз опускался занавес в гробовой тишине… Публика оживилась только после сцены у Нила и шесть раз вызывала к рампе мастера, который мрачно и грустно кланялся зрителям. После спектакля зрители покидали театр в плохом настроении, с ощущением, будто их надули. Основание для разочарования, вообще говоря, имело место и было мотивировано. Карузо, безусловно, большой артист, может быть, даже более великий, чем мы его сегодня видели. Но всеобщий интерес был настолько подогрет массой рекламных объявлений и непомерно высокими ценами на билеты, что благодатная почва для провала была надежно подготовлена…»[237]
В других газетах можно найти подтверждение того факта, что после исполнения «Celeste Aida» не последовало не то что оваций, которыми обычно сопровождался этот номер, но даже обычных аплодисментов. Это был вызов, который, конечно, задел Карузо. Он приложил все силы и в конце концов сумел добиться некоторого успеха — правда, только во второй половине оперы[238]. Эмиль Леднер в книге о Карузо признается, что тенор действительно был не в лучшей вокальной форме, неважно себя чувствовал и хотел лишь одного — поскорее вернуться в гостиницу и уехать в милую сердцу Вену.
В Вене, где еще недавно Карузо испытал невероятный триумф, были крайне удивлены известиями из Будапешта. Когда тенор прибыл в город, репортеры попросили прокомментировать его неудачу в «Аиде». Тем более слухи о ней приобретали все более фантастический характер. Газета «Дейли телеграф» писала, что «певец был болен и публика была глубоко разочарована; в течение двух актов тенор не получил ни одного хлопка. В конце оперы, когда аплодисменты все же раздались, господин Карузо отказался выйти на сцену. Придя в гримерную, он разрыдался и сказал, что никогда не испытывал ничего подобного»[239]. Карузо счел необходимым внести ясность в этот вопрос.
— То, что пишут будапештские газеты, абсолютная ложь и клевета. Одни говорят, что я был болен, другие — что я находился под действием морфия. В этом нет ни слова правды. Я пел так же, как и пою всегда, может быть, даже лучше. Если публика, как говорят газеты, была разочарована, так это, на мой взгляд, исключительно из-за очень высоких цен на билеты. Из этого всего можно сделать только один вывод: билет стоимостью 16 фунтов [80 долларов] — слишком дорогой для Будапешта[240].
Справедливости ради следует признать, что билет такой стоимости был в то время предельно дорогим и для самых крупных театров мира, не то что для Будапешта… Но в приватной беседе с Леднером Карузо согласился с импресарио, что, действительно, выбор оперы для дебюта в Будапеште был не слишком удачным.
Возможно, выступление в Будапеште было самым неудачным в карьере Карузо. Но, по счастью, это был лишь случайный эпизод. Все последующие спектакли европейского турне прошли блестяще, а некоторые с грандиозным триумфом, и в конце концов Карузо перестал переживать по поводу скандала в Венгрии.
После Вены, где Карузо спел в «Аиде» под управлением великого Густава Малера, в октябре — начале ноября 1907 года он выступил в Лейпциге, Гамбурге, Берлине и Франкфурте. Эмиль Леднер вспоминал берлинскую «Аиду», в которой Карузо пел вместе с Эммой Дестинн: «Он спел „Celeste Aida“ настолько блестяще, что аплодисменты остановили весь ход оперы. Но настоящим событием стал третий акт. Его Радамес достиг такого великолепия, что счастливцы, побывавшие на спектакле, не забудут этот день до конца жизни. В большом дуэте оба певца исторгали звуки неземной красоты. Это было воплощение совершенства, уникальный и беспрецедентный случай. То, что произошло с публикой по окончании дуэта, нельзя назвать аплодисментами — это был рев восторга! В зале хлопали, вопили, стучали ногами… Но и это всего лишь было репетицией того, что последовало по окончании акта. В течение долгих лет я наблюдал многие триумфы Карузо. Но ни один из них не был таким, как в той берлинской „Аиде“…»[241]