Она взяла меня за руку и отвела в спальню, потом, поцеловав меня, вышла. Когда она уходила, я услышал, как она повернула в дверях ключ. Это разожгло во мне любопытство и, можно даже сказать, подозрения. Я попробовал приоткрыть дверь — она действительно была закрыта. Я огляделся. В центре задрапированной спальни стояла большая кровать с шелковым балдахином. Рядом находился красивый трельяж, который я тотчас же узнал, так как он стоял когда-то на вилле „Ле Панке“. На столике выделялся портрет папы. Но с зеркального комода на меня смотрела фотография, которая моментально вызвала прилив отвращения! Это был портрет Ромати — человека, которого я ненавидел всеми фибрами души, так как считал именно его виновным в распаде нашей семьи. Даже сегодня, спустя многие годы, вопрос, почему мама держала оба эти портреты рядом, для меня является загадкой. Наверное, это было одно из проявлений ее иррационального характера.
Внезапно я забеспокоился. После шумного обеда наступила тишина сиесты, поэтому звонок я услышал совершенно отчетливо. Разумеется, я ждал папу. Прислонив ухо к двери, я услышал голос отца:
— Где Фофо?
— Он ушел полчаса назад. Он сказал, что хорошо знает дорогу и пойдет один. Разве ты не встретил его?
— Я приехал на такси. Пять минут назад его еще не было в гостинице. Отлично, я подожду его у себя.
Мое сердце готово было выскочить, к горлу подкатил ком. До меня начинало доходить, что происходит. В панике я бешено заколотил кулаками в дверь, крича:
— Папа, папа, я здесь!..
Я замер и с ужасом услышал хлопок входной двери. В отчаянии я понял, что отец поверил матери и оставил меня в ее руках. С разбега я бросился на дверь, ударив ее плечом. Она не открывалась. Тогда я разбежался снова и благодаря футбольным навыкам ударил с такой силой, что дверь распахнулась. Я бросился к выходу. В коридоре мать попыталась задержать меня. Со сноровкой проворного игрока я увернулся от нее. Мать погналась за мной, пыталась схватить и кричала:
— Фофо, вернись! Назад, Фофо!..
Но я не обращал на это внимания. Трясущимися руками, налегая всем весом, я распахнул первую дверь на лестничную площадку и молился лишь о том, чтобы мама не успела меня поймать.
Секунды показались мне столетиями. Я уже открывал вторую дверь, когда мать настигла меня и, пытаясь задержать, вцепилась ногтями в одежду, разрывая ее в клочья.
Лестница имела четыре пролета с площадками после каждого из них, так что можно было видеть на второй площадке отца, напряженно прислушивавшегося к воплям матери. Несколькими прыжками я проскочил один пролет и оказался посередине между родителями. Отец пристально смотрел на меня, не говоря ни слова. Мама стояла наверху, метала на меня яростные взгляды и при этом кричала:
— Фофо, вернись ко мне!.. Иначе ты никогда больше не увидишь свою мать!..
Какое-то мгновение я колебался.
Слова мамы потрясли меня.
В моем сердце бушевала буря, которую я не мог ни унять, ни понять.
Отец продолжал молча наблюдать за происходящим. Поколебавшись несколько секунд, я медленно двинулся вниз, оборачиваясь и провожая взглядом маму.
Когда я подошел к отцу, он взял меня за руку, и мы молча, уже не оборачиваясь, стали спускаться. Мать продолжала орать. Слов разобрать уже было невозможно, но ясно, что это были какие-то угрозы…
Затем мама, громко хлопнув дверью, вошла в квартиру.
Она не ошиблась. Больше я никогда ее не видел»[291].
Глава двенадцатая
ВОЛНЕНИЯ И ТРЕВОГИ
Чего хотела добиться Ада Джакетти, пытаясь похитить сына? Пробудился ли у нее материнский инстинкт? Вряд ли. Она почти с самого рождения недолюбливала Фофо, видя в нем одно из препятствий для своей оперной карьеры, и, как только это стало возможным, старалась держать его подальше от семьи. Скорее всего, Ада вновь пожелала решить какие-то свои проблемы, спекулируя на привязанности Энрико к сыновьям. Но этот план был обречен с самого начала. Ада почти не знала сына, не понимала, чем он живет, не интересовалась его внутренним миром, ориентируясь лишь на абсолютно абстрактное утверждение, что ребенок всегда больше любит маму и она для него всегда важнее. Ада воспринимала Фофо не как личность — пусть еще и маленького, но достаточно самобытного человека, — а как некоего условного ребенка, который полностью зависит от матери, а та может позволить себе полностью им распоряжаться по своему усмотрению. Можно не сомневаться, что если бы Фофо не выбил дверь и не вырвался бы из рук матери в тот момент, он сбежал бы к отцу при первом возможном случае. Но был еще один нюанс, который заранее обрекал все каверзные планы Ады на провал. Карузо к этому времени достиг такого положения в мире, был настолько влиятельным и могущественным человеком, имел такую поддержку деловых и официальных кругов практически во всем мире, что противостоять этому аппарату в одиночку у Ады никаких шансов не было. И вскоре ей пришлось в этом в очередной раз убедиться.
Для Карузо эта история стала еще одной психологической травмой. Он окончательно уверился в том, что никакие более или менее нормальные отношения с Адой невозможны и все, что с ней связано, влечет исключительно катастрофические последствия. Более того, он теперь имел «законные» основания полагать, что в распаде семьи нет его вины, а причинами происшедшего были коварство и непорядочность Ады.
Тем временем отсутствие матери сказывалось и на Энрико Карузо-младшем, который воспитывался в Лондоне под опекой мисс Сайер. Та не позволяла ему называть себя «мамой», рассказывала, что мама у него есть, но она пока далеко. Несчастный ребенок высматривал в толпе женщин, которые были похожи, как ему казалось, на мать, и не раз, видя красивую даму в шляпе, подходил к ней и спрашивал:
— Вы не моя мама?
Мисс Сайер в таких случаях приходилось извиняться перед смущенной женщиной.
По возвращении в Нью-Йорк после семейной катастрофы Карузо продолжил отношения с Милдрид Мефферт (в общей сложности они длились пять лет). Когда они расставались, тенор писал ей письма и осыпал подарками. Так, только за один год он подарил ей драгоценностей на 10 тысяч долларов, плюс к этому выдавал ежегодное пособие в 7 тысяч долларов (чтобы представить, что значат суммы, здесь приведенные, на момент написания этих строк, необходимо умножить цифры примерно на двадцать; таким образом, получится эквивалент суммам сегодняшнего дня. Иначе говоря, в наше время ежегодное пособие возлюбленной Карузо составляло бы около 140 тысяч долларов; надо иметь в виду, что с 1900 по 1920 год доллар обесценился в два с лишним раза).
Мефферт вспоминала позднее: «Я была счастлива и несчастна одновременно… Я знала о женщине, которую он называл своей женой. Если она и хотела порвать с ним отношения, то он этого явно не желал, так как она была матерью его детей. Когда я узнала, что „синьора“ сбежала от Карузо с шофером, я плакала от радости. Я упала на колени и возблагодарила Творца за то, что он избавил моего возлюбленного от этих уз и сделал все, чтобы мы теперь были вместе. Я была счастлива, как девушка в дни помолвки, и надеялась на наш скорый брак. Я не сомневалась, что когда Энрико вернется из Италии, мы поженимся…»
Увы, «помолвленную девушку» ждало горькое разочарование. Верный себе, Карузо вновь уклонился от легализации отношений.
«В отчаянии я умоляла его изменить наши странные отношения, — продолжала Мефферт. — Я плакала, напоминала о данных им обещаниях. Но он только пожимал плечами и ничего вразумительного в ответ сказать мне не мог. Он никак не мотивировал свой отказ. Я была на грани помешательства»[292].
В 1914 году Мефферт утверждала, что Карузо обещал жениться на ней по окончании весеннего турне «Метрополитен-оперы» 1909 года и по его возвращении из Италии. Но здесь память, наверное, изменяет ей, так как в этом году у Карузо были проблемы с голосом, он прервал турне, и если уж о чем и думал, то только не о браке.