Друзья, как могли, поддерживали Карузо. Ему нескончаемой чередой шли письма и телеграммы с самыми добрыми словами, в которых звучал совет не обращать внимания на шумиху — в частности, об этом писали Пуччини и Жан де Решке. Однако были и довольно неприятные отклики. Так, в одном из интервью очень зло пошутил по поводу злосчастного эпизода Алессандро Бончи, что, естественно, еще более ухудшило и так не очень-то доброе к нему отношение со стороны Карузо.
Хотя Энрико удалось достаточно быстро убедить окружающих в своей невиновности, он все же был сильно обеспокоен тем, как мог отразиться этот инцидент на его американской карьере, и очень нервничал перед первой «Богемой», в которой должен был появиться в «Метрополитен-опере». Опасался, что на спектакле будет организована какая-нибудь акция против него — ведь в газеты приходили письма граждан, возмущенных «развращенностью» тенора и требовавших срочно принять в отношении него какие-либо меры.
Ко всему прочему, этот эпизод дал выход настроениям той части общества, которая была обеспокоена тем, что «иностранцы» (это в многонациональной Америке-то!) бродят по городу и готовы буквально наброситься на невинных беззащитных женщин (подобные эпизоды действительно были, но, разумеется, Карузо не имел к ним ни малейшего отношения).
Были еще три причины, в связи с которыми тенора могли считать виновным в том, что ему инкриминировалось. Первая — это высокий социальный статус Карузо. Наивные обыватели полагали, что если человека, которого терпеливо дожидается, чтобы пожать руку, президент Рузвельт, которого осыпают наградами европейские монархи, тащит в камеру обычный полицейский, значит, на то действительно есть основания — ведь не бродяга он какой-нибудь, чтобы оказаться в подобном положении и попасть в участок ни за что! Вторая причина — обычные зависть и злорадство. Толпе всегда приятно видеть низверженного кумира, почувствовать хоть на миг свое превосходство над ним. И третья — так называемые «демократические» настроения. Этот эпизод был на руку тем, кто декларировал превосходство американской «демократической» системы: вот, смотрите, в нашей стране все равны перед законом; важно не то, какое положение человек занимает в обществе, а то, что он делает и как поступает; наказание у нас неизбежно для всех, если провинился, и из этого правила нет исключений!
Последнее мнение, кстати, Карузо вполне определенно прокомментировал. 20 ноября, за неделю до открытия сезона «Метрополитен-оперы», в перерыве репетиции некий репортер умудрился взять у Карузо интервью, в котором не преминул задать несколько вопросов о том злополучном инциденте. Карузо взорвался. По словам журналиста, «тенор наговорил множество нелестных слов о государственной и юридической системе Америки, которая позволяет известному — даже всемирно известному человеку получать оскорбления, после которых его, как уголовника, на глазах у всех бросают в клетку — и это всего лишь из-за неподтвержденных обвинений какой-то пожилой некрасивой дамы!»[226].
Вопрос, сможет ли Карузо продолжать карьеру в Америке, должен был решиться на его первом в сезоне выступлении. Партнершей должна была стать красавица Джеральдина Фарpap, которая дебютировала в «Метрополитен-опере» после пяти триумфальных лет выступлений в Королевской опере Берлина (в очередь с ней должна была петь еще более знаменитая красавица — Лина Кавальери). Однако в связи со скандалом было решено, что тенор не будет участвовать в открытии сезона и появится на сцене в следующем спектакле — с Марчеллой Зембрих. За семнадцать лет выступлений Карузо в «Метрополитен-опере» этот сезон стал единственным, когда он не участвовал в его открытии[227].
Первого появления Карузо на сцене ожидали с огромным нетерпением. Цены были взвинчены, спекулянты перепродавали билеты втридорога. Всем не терпелось стать очевидцем сенсации — возможного провала «короля теноров». Правда, обнадеживало то, как прошла генеральная репетиция, о которой много позднее рассказала в мемуарах Лина Кавальери. Напомним, что в то время на генеральную репетицию допускалась публика и зал обычно был переполнен. Естественно, ни о каком «пении вполголоса», которое тенор позволял себе обычно на репетициях, речи не шло. «Помню, как бледен был Карузо, когда нужно было начинать арию „Холодная ручонка“, — пишет Кавальери. — Я сегодня еще чувствую его руку, которая была куда холоднее моей и гораздо больше дрожала. Не знаю, то ли волнение и страх удесятерили в тот вечер его вокальные и актерские средства, то ли переживание роли, которой он был поглощен, придало его удивительному голосу тепло и необычайную искренность, но я отчетливо помню, что пел он так, как не пел никогда, и что, заканчивая эту арию, он подал последнюю ее фразу — „Я вас прошу“ — так удрученно, так убито, что публика, как безумная, повскакивала с мест и раздались оглушительные овации. Они вспыхнули стихийно, от души и вынесли общественный приговор и инциденту в обезьяннике, и сомнениям, терзавшим великого неаполитанца. Я начала свое „Да, зовут меня Мими“, взглянула на Карузо — глаза его были полны слез. Он, не стесняясь, дал волю нервам. Он плакал, как ребенок: Нью-Йорк все еще был с ним, предлагая ему себя от всей души…»[228]
Тем не менее перед премьерой в театре царила очень напряженная атмосфера. В зале находились двадцать пять переодетых в штатское полицейских — для предотвращения возможных провокаций. Когда занавес поднялся, Карузо стоял спиной к публике, в соответствии с замыслом постановщика смотря на декоративные крыши домов. Увидев Энрико, публика устроила такую овацию, что спектакль вынуждены были на несколько минут приостановить. Когда тенор повернулся, было видно, что он весь в слезах. Первые фразы он пропел неуверенно, едва сдерживая рыдания. Однако певец быстро взял себя в руки — сказался огромный сценический опыт, — и первый акт закончился невероятным триумфом. Карузо и Зембрих вызывали восемь раз. При каждом вызове певица, славившаяся удивительной добротой, деликатностью и благородством, понимая, что творится в душе тенора, пыталась оставить его одного у занавеса, чтобы он мог насладиться триумфом, но Карузо буквально впился в рукав ее платья и никак не хотел его отпускать. Наконец на девятом вызове Зембрих смогла освободиться и с улыбкой ушла за кулисы, дав Карузо почувствовать всю поддержку, которую ему оказала публика Нью-Йорка. Когда по окончании спектакля вновь поднялся занавес, Карузо стоял у окна в глубине сцены спиной к залу. Аплодисменты вспыхнули с новой силой, и «Карузо обернулся, лицо его выражало сильнейшее волнение. Поклонившись, он вновь отошел к окну. Тогда аплодисменты переросли в овацию…»[229]
«Карузо плакал, как ребенок. Корреспонденту он сказал:
— Мне очень нужна была эта поддержка. За минувшие дни мои нервы были полностью измотаны. Я бесконечно благодарен нью-йоркской публике за доброту, которую она ко мне проявила, и всегда буду о ней помнить. Теперь я чувствую себя по-настоящему защищенным»[230].
Тем временем по заявлению Ханны Грэм начались судебные заседания, которые стали первым в XX веке громким процессом против знаменитости столь высокого уровня. Ни на одно из них заявительница не пришла. Более того, выяснилось, что по указанному адресу никакая Ханна Грэм не проживает. Правда, журналисты нашли какую-то даму, которая утверждала, что именно она та самая обиженная тенором женщина. Было проведено расследование, но результатов оно не дало — вскоре стало очевидно, что это была очередная авантюристка.
Может показаться странным, что суд вообще состоялся — ведь «потерпевшая» так ни разу и не дала о себе знать. Таким образом, обвинение базировалось на показаниях всего-навсего одного человека — полицейского Кейна. Тот рассказывал, что арестованный им господин приставал не к одной женщине, а к пяти или шести, переходя от одной к другой и «давая волю рукам». Когда его спросили — почему же он за этим так долго наблюдал и не предупредил потенциальных жертв, сразу не бросившись на помощь, он ответил, что ждал подходящего момента. В показаниях Кейна был еще один крайне настораживающий момент. Он говорил, что когда бросился защищать «Ханну Грэм», та была вместе с ребенком лет трех-четырех. Однако, когда все вместе ехали в участок, ребенка с ней не было. Спрашивается, как могла женщина оставить малыша одного в парке у клетки с обезьяной?