«Умные ученые люди говорят, что Вселенная бесконечна, но не безгранична. Мы единственные — мы мозг Вселенной. Мы пишем, чтобы показать, как мучается мозг в бесконечности, которая не безгранична».
Он прочитал мой рассказ «Елпидифор Пескарев» о квазидураке:
— Круги, мой мальчик, по воде от дождя: все они пересекают друг друга — вот наше состояние сейчас.
Я считал рассказ социально значимым и вспомнил Шоу, который вообще ставил журналистику выше «прозы» за ее открытую публицистичность.
Виктор Борисович сказал, что если бы он мог хрипеть по десять часов подряд в Гайд-парке, то дело с его журналистикой было бы другим. А в нашей литературе ее нет и быть не должно. Потом спросил:
— Тебе пишут читатели? Много?.. А мне почему-то нет. Почему мне не пишут?.. Мне совсем не пишут! И никогда не писали… — И вдруг: — Брусиловские офицеры были храбрые и славные ребята, но хреновые политики.
«Выходит не то, что выводим. Выходит не то, что утверждаем». (Это речь идет о том, что получается в литературе при писании книги. — В. К.)
В. Б. Шкловский — мне.
Витя и Сима живут уже неделю в Переделкино. Тает снег. Одна собака все время ловит свой хвост… Еще пусто. Кончил сценарий Дон Кихота. Поймал ли я свой хвост — не знаю. До хвоста — ручаюсь — все вышло. И будет 8 или 9 частей, и хватит этого с избытком на чай и сахар, а я буду писать об «Энергии заблуждения». Это выйдет наверняка. Примета такая: если к концу работы каждая книга дает подтверждение — значит, хорошо. Хвост пойман.
Ловля жемчуга легче литературы, но жемчуг больше обесценен.
Я очень, очень устал, друг.
Жена моя первая, с которой я прожил около тридцати лет, умерла. Я был у нее перед смертью, она сказала: «Никто не виноват». Но в нашей жизни мы живем между рождением и смертью, переезжая через мостики надежды и отчаяния. Только во время работы свободны и уверенны. Сама же работа как будто выходит, — но, как я писал тридцать семь лет тому назад Борису Эйхенбауму, «…промыт груз, песчинки (редкие) золота обрелись, и мы перед русской литературой не виноваты». Я прочел это старое письмо в одной книге в примечаниях.
Больно промывается в жизни, больно, когда из жизни выдирается песок. Но конец (неизбежный) почти радостен.
Не болей женолюбием и телопрезрением. Жизнь твоя сильно холмистая. Снег оседает. Собаки кружатся, ловя хвост.
15 апреля 1979 года.
Погодка у нас умеренная.
Меня известили из Британии, что я доктор Сассекского университета.
Спросили мерки для мантии.
Если я ее получу, то приеду в ней к вам на новоселье.
Новой книги еще не написал.
Мало, мало, совсем мало написал. Занимаюсь гимнастикой: машу руками, ногами и даже приседаю.
Весна запаздывает.
Она едет на улитках.
Сейчас накрапывает дождик.
Он, говорят, нужен садам.
Сады еще не цветут.
Виктор Шкловский
Очень хотел бы поехать с вами вокруг света, чтобы скучать на океане. Черное море тесно для скуки.
Пишу. Диктую. Вероятно, поеду в Англию. Очень устал.
Книга (первая) собрания сочинений еще не вышла.
Что тебе написать о твоих делах?
Детдом, блокада, военная школа, полярные экспедиции. Но надо даже после этого жалеть себя и людей.
Женщина не белый медведь.
Они не могут разжевать жестяную банку со сгущенным молоком. Остановись на разгоне.
Я устал писать. Устал от людей, от трудных и очень поздних успехов. Пишу письмо с трудом.
Тебе тоже даже не тридцать лет.
Виктор Шкловский
Когда вернулся из Англии после получения почетного доктора какого-то университета, оказалось, наибольшее впечатление произвело, что там есть для кошек противозачаточные таблетки и кошки их применяют. Наличие для кошачьего племени специальных входов и выходов в человеческие дома тоже было отмечено. Правда, рассказ о кошках был предварен все-таки надеванием почетной шапочки-кубанки и мантии-ризы:
— Теперь меня надо называть «Отец Виктор».
Я не согласился:
— Вас теперь надо называть Джек Потрошитель, потому что Вы стали доктором…
Немного надулся.
— Рассердитесь, если закурю?
— Мне теперь все равно. Можешь положить меня на костер из окурков.
«Александр Бенуа?.. Он признавал Петрова-Водкина, чтобы пугать им Репина… И был высокий лицемер».
Больны оба — лежат. Кто-то уже приходил дежурить, но на третий день — пустота. Серафима Густавовна мрачно: «Кого же третьего?» Я: «Но ведь в Москве несколько миллионов человек!» Серафима Густавовна: «Нет. Никого нет. Ни родных, ни близких — все в отъезде…» Виктор Борисович прекращает невозмутимое чтение Платона или Плутарха: «Надо позвать в сиделки любого читателя: или Викиного, или моего. И они бы только радовались. Но мы никогда их не позовем… Знаете, что такое цикута? Белена. Очень тяжелая смерть — яд слабый. Надо выпить не меньше литра. И потом обязательно надо ходить, чтобы скорее дошло до сердца».
— Может, ко мне вернулась молодость?.. Построения распались, и ничего не получается… Наверное, так бывало у Кутузова при Бородино. Сон видел. Плохой, но интересный. Плывет пароход «Виктор Конецкий».
Я:
— Надеюсь, пароход не буксир какой-нибудь вшивый?
— Нет. Очень большой пароход. И красивый. (Явно врал.)
«В атаку я поднимал солдат два раза. Оба без мата. Только: „Айда, ребята!“»
«Бедные львы. Сперва их в цирке делают шелковыми. А потом учат для вида огрызаться».
«Философ Федоров?.. Он верил, что можно и должно воскресить всех прошлых покойников. Детей учил. Дал мальчику тему: куда расселить всех оживленных? Из этого мальчика вылупился Циолковский и придумал ракету. И на ней полетел Гагарин».
В. Б. Шкловский — мне.
Живем мы под Ригой в Дубулты. Это на дюне у самого Рижского залива.
Высокий дом — девятый этаж. Из окна виден и залив, и сильно запутавшаяся вокруг отмели река. Говорят, она длинная. Знаю, что она себе надоела и хочет куда-нибудь впасть. А дюны не пускают.
Живем мы с Симой здесь уже три недели. Ровно через неделю вернемся в Москву, а там после короткого мороза слякоть. Ничего нового не писал. Подумал вот что: «Дважды два четыре, — писал Достоевский, — но дважды два пять премилая шутка». Это он написал, рыча. На самом деле в искусстве — дважды два — это что-нибудь.
Это многоцветный ответ — он как перо павлина: пигмент один, но под углом взгляда разный.
Искусство, мой арктический друг, многоцветно, оно основано не на взгляде, а на рассматривании. Вот почему вопросы и ответы этой, как гневно рычал Толстой, «литер-ра-туры» бесконечны…
Сима болеет. Здесь климат разный.
Осенью он похож на ленинградский.
Сима кашляет. Громко и испуганно. У нее температура. Мы болеем. Это разнообразно, длинно и тяжело, как хвост павлина. Мне даже сказано, что я слишком часто думаю о старости. Но юбилеи отливают различными траурами. Мне снова 85. Это возраст замшелово и много раз загарпуненного кита.
Желаю тебе: 1) Верить в себя. 2) Иногда трезвости. 3) Ровной волны. 4) Спокойных разлук и вдохновения. Очень желаю.
Уже семь. В городе очки. Солнце совсем окончательно село. Залив высморкался в тину низких волнишек и будет их сушить на луне.
9 ноября 1978 года.
Озябший мальчик на большом корабле.
Ваша судьба — жить, а не пропадать.
Любить, а не обижать.
Писать, а не обижаться.
Бойтесь черновиков. Пьяных встреч. Пьяные друг друга не видят. Люди в бутылках одиноки и могут сообщить себя во множестве. Вы сделаны из хорошего металла и хорошо выдуты, но попали в блокадную стужь.
Написал как написалось.
У меня в Ленинграде, кроме тебя, людей нет.
Новая Голландия пуста.
Большой город на отмелях пустеет.
Даже тюлени уехали еще при… Они грелись где-то около Ростральных колонн.
Не надо всегда недовольно топорщиться.
Россия не может вечно притворяться сухопутной. Только не надо работать на износ. И не обрастать шкурой из битого стекла. Она не греет… Снимите с лица паутину. Плывем не к смерти. Ее вообще нет. Мне скучно, друг. Я даже разучился писать, но капитан обязан не потонуть и не садиться на мель. Да будет пить.