Ближе всего было Смоленское. Там — бабушка, и на ее могиле я давно не был. И пройти на Смоленское с Петроградской можно по замечательно красивым местам. И раньше там был Блок похоронен… А может быть, на Красненькое к Юльке Филиппову?
Аверченко допил остывший кофе и взбодрился:
— Ехать — так ехать! — как сказал Распутин, когда Пуришкевич бросал его с моста в довольно прохладную воду Мойки. Только отправимся пешком. К таксомоторам я так и не привык. Извозчики моя любовь. Последняя запись в записных книжках Чехова — если память не изменяет, он ее перед смертью сделал, — «Чем глупее извозчик, тем больше его любит лошадь».
2
В сквере угол Лахтинской и проспекта Щорса на пересечку нашему курсу поднялся с садовой скамейки ханыга. Трезвый, видок угнетенный, лет тридцати пяти, с бородкой клочьями.
Или закурить попросит, или мелочи — это закон. Намазан я для этакой публики какой-то флюоресцирующей краской.
Все точно.
— Дай, отец, рублишко! — Это ко мне. — Двадцать шестого марта из заключения вышел, без работы сижу, опять воровать идти? Дай, отец, рублишко!..
Высыпаю горсть мелочи.
Отстал, поблагодарил даже чувствительно. Какой-то инстинкт говорил, что он сейчас пожрать купит, а не выпивку: настоящее несчастье и горе прошло на пересекающемся курсе.
— Вы ему подали, потому что боялись? — спросил Аркадий Тимофеевич.
— Нет, любезный гражданин, из привычки. И по жалости.
— Он бывший заключенный?
— Заключенных у нас нет. Есть только осужденные.
— Гм. И давно?
— Как вам сказать. Сам об этом узнал недавно. Вдруг в Горлите останавливают книгу. А там я цитирую письмо заключенного ко мне. Он написал: «А книга для нас — окно в прекрасный мир свободы. Но и среди книг можно попасть в дурную компанию».
— Замечательная фраза! И что?
— Остановили книгу, а она уже в типографии на машине крутилась.
— Кто остановил?
— Цен… Редактор остановил. Такой болван — святых выноси. Оказывается, надо было заменить «заключенного» на «осужденного».
— И все?
— Ага.
— И вы заменили?
— Конечно.
— А дальше-то все осталось?
— Конечно, осталось.
— И «окно в прекрасный мир свободы» осталось?
— Естественно.
— «Осужденный к смертной казни написал мне…» Дико звучит, а?
— Вы правы, но я об этом не подумал, не до того было.
Мы двинулись к пивному ларьку.
— Знаете, у меня сейчас, по выражению Пуришкевича, на душе пух от восторга.
— Это почему?
— Как были наши российские цензоры выдающимися идиотами, так и остались. Сколько крови у меня выпили! Последний в Крыму врангелевский цензор был. Он…
— Но-но, Аркадий Тимофеевич, я, конечно, с вами откровенничаю, ибо, простите, вы все-таки покойник и лишнего болтать не будете, но запомните: цензуры у нас нет. Ни предварительной, никакой.
— Они, цензоры и критики, и в мое время вислоухими были, — продолжал Аверченко, чихнул, достал платок, со вкусом высморкался. — И все нюхают, нюхают, а след взять не могут! Беспородны от роду. Когда, милгосударь, у нас в критику графы-то шли? Одни разночинцы-с! Отсюда и вечные комплексы российских критиков: в писатели им хочется, а сами — дворники, дворняжки.
Мы подошли к ларьку на углу Гатчинской и встали в очередь.
— Вы не озябли, Аркадий Тимофеевич? Обратите внимание. Чем ближе к окошечку, тем торжественнее двигается очередь. У меня иногда в очереди за пивом возникает ощущение, что я на первомайской демонстрации.
— Как сказать, как сказать, коллега! Торжественно — да. Но и похоронные процессии торжественны, хотя, гм, я еще не видел, чтобы на похороны шли с кошелками ананасов. Впрочем, я и в храмах еще не видел молящихся с пипифаксом в карманах драпового пальто… Этот старик явно что-то хочет у нас спросить.
Патриарше оглаживая бороду, к нам приблизился старик с бородкой а-ля Толстой и сказал, обращаясь непосредственно к Аверченко:
— Двух до двадцати двух не хватает, граждане.
Аверченко по-немецки спросил у меня о смысле сказанного. Я объяснил, что а-ля Толстой просит купить ему на похмелку пива.
— Мы имеем право? — несколько взволнованно спросил меня Аверченко. — Мы купим ему пиво? Хотелось бы войти в контакт со старцем.
— Спасибо, граждане, — просипел старик. — Мне холодного!
Он вклинился к нам, и пахнуло от него месячной грязью нестираного исподнего белья. Борода, довольно белая из прекрасного далека, при ближайшем рассмотрении оказалась слипшейся то ли от блевотины, то ли от какой-то другой химии.
…Вместо сдачи ларечница сунула мне конфетку «Сказки Пушкина».
— Замечательная эстетика! — воскликнул Аверченко. — Лубки ненавидел. До колик. Теперь ни одного не вижу. Замечательно. «И друг степей калмык… и ныне дикий тунгус…»
Мы прошли до площади Добролюбова, полюбовались на замечательный образ великого русского демократа, который, честно говоря, так и не отпечатался в моей башке, ибо я так и не видел его сочинений и знать не знаю, что стоит за его революционным жаром.
Солнце нещадно палило. В голове моей взрывались протуберанцы.
Очередь на такси стояла огромная. Томились мы долго. Машин не было.
Подошел пьяный с огурцом.
— Граждане! Длинный какой огурец! А я его за рупь двадцать отдам! За весь огурец один рупь и двадцать копеек — на бутылку не хватает, граждане!
Другой помятый гражданин, стоявший в очереди, оживился немного, перестал даже покачиваться:
— Покупаю, кореш! Только одно условие…
— Какое еще условие? И так даром отдаю.
— Беру, если навырез!
— Это как «навырез»? — заинтересовался Аверченко.
— Как арбуз.
— Так он же огурец!?
— Ну и что?
Мужики препирались минут пять и ушли вместе.
Пьянство, мне показалось в тот момент, это когда шагаешь по смерти то с веселой, то с грустной песней.
3
Такси мы не дождались. Пошли по Большому проспекту.
Мои размышления прервал спутник. Он посматривал сквозь свою старомодную лорнетку на встречных и наконец высказался:
— Ваши женщины меня удивляют.
— Чем вам наши женщины не нравятся?
— Чрезмерно много, гм, толстеньких. Кустодиев, пардон. С продовольствием плохо, а…
— Конечно, блокадной чаши вы не пригубили, но надо знать, что от голода не только худеют, но и пухнут. Вот они и распухли.
— Нет-нет, я это знаю, но… каждая вторая идет и мороженое ест, сливочное.
— У вас в детстве как было с арифметикой?
— Терпеть не мог.
— Оно и видно. Не каждая вторая идет и что-нибудь жует, а девять из десяти.
— Жуткие попадаются экземпляры.
— Небось вы и женщин Рубенса недолюбливаете?
— Терпеть не могу.
— Мороженое будете?
— После пива?
К этому моменту похмеляющее действие пива уже помогало чуть-чуть. Искушение пропустить стаканчик сухого вина или шампанского в ближайшей забегаловке, то есть, простите, кафе-мороженом, нарастало с каждым шагом. Тоска сжимала сердце и душу, похмельная, безнадежная тоска алкоголика, который знает, что не сможет противостоять ей ничем, кроме как омерзительным стаканом теплого, вызывающего изжогу ркацители.
— Ваш разговор о нашем замечательном мороженом я воспринимаю как намек, — сказал я. — Давайте повернем оверштаг, зайдем в кафе, и я вас угощу пломбиром. Мороженое у нас чрезвычайно дешевое. Некоторые проворные архангельские снабженцы вывозят его из Ленинграда вагонами.
— В Архангельске льда нет?
Я чуть не брякнул, что в Архангельске ныне молоко выдают только матерям новорожденных. А ленинградское мороженое снабженцы везут в Архангельск, чтобы там растопить и этим пойлом снабжать ясли и детские сады. В обход, ясное дело, закона. И садятся эти мягкотелые снабженцы за свои аферы на скамью подсудимых.
Всего этого я, конечно, гостю-эмигранту не сказал, а объяснил парадокс врожденной ленью и хитростью архангелогородцев, которых на флоте называют «одесситы в валенках». Последнее выражение Аверченко очень понравилось. Он хохотал звонко и беззаботно.