Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Угрюмый рассвет тревожен и чуток. Ночь уходит медленно, она словно пугливо и осторожно уползает в ущелья, как змея: бесшумно скользя по мокрым холодным булыжникам, оставляя едва заметный след.

Далеко на западе что-то глухо грохочет, и там тускло вспыхивает бледное зарево. Вспыхивает и сразу гаснет, размывшись в непогоде. Это или отблеск ранней грозы в горах Сьерра-де-Гвадаррамы, или одиночный выстрел орудия.

— Мрачно и все-таки тревожно, — тихо проговорила Эстрелья, зябко дыша в приподнятый воротник старенькой кожаной куртки. — Тебе не холодно, Денисио?

Они вместе вышли из насквозь прокуренной землянки, чтобы подышать воздухом. Еще с вечера, заглянув к летчикам, комиссар полка Педро Мачо сказал командиру эскадрильи Хуану Морадо: «Проследи, чтобы все легли спать пораньше. Завтра будет нелегкий день».

Они и без Мачо знали, что новый день будет нелегким. Но спать пораньше не легли. Арно Шарвен, вдруг загрустив, стал вспоминать о своем прошлом, об оставленных во Франции друзьях, о Жанни. Раньше он никогда о ней не говорил, словно не желая вызывать в своем сердце тоску, а теперь его вдруг прорвало, и он, глядя на Эстрелью затуманенными грустью глазами, рассказывал:

— Она и похожа на тебя, и не похожа. У нее очень живые глаза и всегда теплые руки. Понимаешь, всегда. На улице — холод, дождь и снег, как сейчас у нас, люди коченеют, а Жанни войдет в комнату, отряхнет пальто, протянет ко мне руки, а они — совсем теплые.

…Три дня назад на их аэродроме приземлился «потез» — дозаправиться бензином. В штаб, где в это время Риос Амайа собрал своих летчиков для разбора полета, вошел молодой французский пилот с перевязанной потемневшим бинтом головой. Вошел и, взглянув на собравшихся веселыми глазами, спросил:

— Здесь есть французы?

— Навалом, как говорит мой друг Павлито, — в тон ему ответил Боньяр.

— Мне нужен всего лишь один — Арно Шарвен.

— Есть и такой. — Шарвен встал и подошел к пилоту. — Это я.

— Лейтенант Боссюэ, — представился пилот. Вытащил из кармана комбинезона помятый конверт и протянул его Шарвену. — Я разыскиваю вас целую неделю. Спрашиваю на каждом аэродроме… Возьмите, это передали ваши друзья из Франции.

Письмо было от Жанни — Шарвен сразу узнал ее беспорядочный почерк: Жанни писала так, что буквы становились похожими на разлетавшихся в разные стороны испуганных кем-то птиц.

Она писала: «Если бы сестра Гильома и ее муж Ласнер не были такими добрыми и чуткими людьми, я, наверное, умерла бы от тоски. Каждый час, каждую минуту я думаю о тебе. И все время меня не покидает тревога — ты ведь на войне, с тобой может случиться беда, а этого я не переживу. Мне кажется, что я только сейчас по-настоящему поняла, как я тебя люблю…

Неужели у тебя нет никакой возможности дать о себе знать? Я совсем не уверена, получишь ли ты мое письмо: Испания не такая уж маленькая страна, из газет я знаю, что там сейчас много разных фронтов, а где ты — неизвестно…

Недавно я ездила в Париж, была у мадам Лонгвиль. Посмотрел бы ты, Арно, как она мне обрадовалась! Весь вечер и почти всю ночь мы говорили только о тебе. Мадам Лонгвиль говорит: „Я все время молюсь о мсье Шарвене. Так же, как когда-то молилась о Пьере… Бог не должен оставлять без своей милости таких людей, как мсье Шарвен…“ А потом рассказала: к ней не раз заглядывали какие-то подозрительные личности и как бы между прочим старались выведать, не знает ли она, где находится мадемуазель де Шантом. Что им от меня надо? Неужели господа де шантомы не могут понять: мадемуазель де Шантом больше не существует. Есть Жанни Шарвен, супруга и самый близкий друг Арно Шарвена, воюющего сейчас с фашистами!

А они и здесь все выше поднимают головы. Не знаю, как тебе объяснить, но все, чем я жила прежде, ушло в прошлое: на жизнь я теперь смотрю совсем другими глазами. Помнишь, я тебе говорила: „Мне нет никакого дела ни до фашистов, ни до Испании…“ Мадам Лонгвиль сказала: „Приходит время — и слепые прозревают…“ Я, кажется, уже прозрела. И теперь так же, как и ты, ненавижу фашистов и все, что с ними связано. И часто задумываюсь: почему? Почему все это со мной произошло? Может быть, потому, что они угрожают твоей жизни? Я ведь знаю: они охотятся за тобой, они хотят убить тебя. Они хотят убить всех, кто не с ними!

А господин Ласнер говорит: „Поверьте, сударыня, если они одержат победу за Пиренеями, скоро мы увидим их и на нашей земле… Ваш муж — один из тех, кто сейчас защищает Францию…“

Я горжусь тобой, Арно. Горжусь тобой и боюсь за тебя. И теперь каждый вечер, прежде чем лечь спать, я говорю: „Господи, сохрани для меня моего Арно…“».

…Все эти три дня, с тех пор как Шарвен получил письмо, он не переставая думал о Жанни. Порой ему казалось, будто она стоит рядом с ним, он держит ее руки в своих руках и чувствует их тепло.

Видя, как Шарвену сейчас трудно, Эстрелья пошутила:

— А ведь сегодня грустить нельзя. Говорят, когда перед большим боем человек грустит — это не очень хороший признак.

— Мы каждый день — перед большим боем, — сказал Павлито. — Каждый день. Значит, нам совсем нельзя грустить? Мы должны все время смеяться? Вот так: ха-ха-ха!

Хуан Морадо спросил у Денисио:

— О чем это он?

Денисио нехотя ответил по-испански:

— Призывает веселиться.

— По какому поводу? — улыбнулся мексиканец. — Почему мы должны веселиться?

— Это не он, — сказал Денисио. — Это Эстрелья. Говорит, что перед большим боем обязательно надо быть веселым. Иначе убьют…

— Я так не говорила, — сказала Эстрелья. — Я говорила, что перед большим боем нельзя грустить. Грусть — это как предчувствие.

— У меня тоже есть предчувствие, — сказал Аринеро, совсем молодой испанский летчик, всего месяц назад вернувшийся из Советского Союза, где он проходил обучение. — У меня такое предчувствие, что завтра я должен сбить итальянца. Я пойду ему в лоб и буду идти, не стреляя, до тех пор, пока он не отвернет. И тогда я ему влеплю. Он взорвется у меня на глазах. Вот так: гах!

Кто-то засмеялся, но его не подержали. Летчики сидели, лежали на деревянных топчанах, курили одну сигарету за другой, и что-то тревожное было в каждом из них. Это не было страхом: не в первый раз они готовились к большому бою, не в первый раз им приходилось думать о том, что завтра, может быть, не все вернутся на свой аэродром. Это не означало, что они думали о смерти — им просто нельзя было строить иллюзий, хотя их и не оставляла надежда на благополучный исход любого боя…

— Проклятая погода! — выругался Павлито. — Это от нее хандра.

— Все так есть правильно — хандра, — также по-русски сказал Гильом Боньяр и сразу перешел на французский — Эстрелья, любовь моя, ты одна можешь внести свежий ветер в эту конуру, где скорее пахнет ладаном, чем присутствием летчиков республиканской Испании. Спляши, Эстрелья, и завтра, когда мы все вернемся из большого боя, — слышишь, Эстрелья, все! — мы преклоним перед тобой колени, как перед нашей святой мадонной-хранительницей!

Эстрелья не заставила себя долго уговаривать. Достала кастаньеты. Застучала каблуками стареньких сапог по деревянным доскам. А через минуту рядом с ней был уже и командир эскадрильи мексиканец Хуан Морадо, он тоже выстукивал каблуками — стройный, с аккуратно подстриженными черными усиками на красивом смуглом лице, с глазами, влажными, точно маслины. Павлито выбивал дробь оловянными ложками. Боньяр бил одной оловянной тарелкой о другую, кто-то стучал ладонями по краю стола, кто-то имитировал трубу.

И не стало больше тревоги. Арно Шарвен хлопал в ладоши и, подмигивая Денисио, кричал:

— Черт подери, ты потом скажи Павлито, чтобы он грянул баррину!

— Грянул, черт подери! — услышал Павлито.

— А потом мы все споем «Гулял камыш, и пригнулись деревья…»

— «Шумел камыш, деревья гнулись…» — захохотал Павлито. — Когда я тебя научу говорить по-человечески!

3

…И вот Эстрелья и Денисио стоят рядом у зачехленного истребителя, слушают, как подвывает холодный ветер и бьются, бьются о мокрые крылья косые струи дождя со снегом, как где-то неподалеку хлюпает по грязи солдат из караульной роты, и вдруг Эстрелья спрашивает:

80
{"b":"165279","o":1}