На лице Даладье появилась злая гримаса, он сплел пальцы холеных рук, и Бонне услышал, как щелкнули суставы. Медленно, точно ему вдруг стало тяжело волочить ноги, премьер-министр вернулся на свое место, сел, взял недопитую чашку кофе. Руки его мелко вздрагивали, и Бонне отвел глаза, чтобы не смущать своего шефа.
После долго продолжавшейся паузы, во время которой Даладье нехотя прихлебывал кофе, он наконец спросил:
— Что же предлагает Бонне, продающий Францию чернорубашечникам? — На лице премьер-министра словно застыла жалкая улыбка, которой он хотел, видимо, скрыть свою растерянность.
Бонне оживился. Поставив фарфоровую чашечку на стол, он откинулся на спинку мягкого стула и заговорил убежденно, вкладывая в слова всю силу этого убеждения:
— Надо успокоить толпу, Эдуард. Толпа есть толпа, она питается энтузиазмом до тех пор, пока ее подогревают пары гнева и ненависти. Но гнев и ненависть, как всякие эмоции, весьма скоротечны. Стоит бросить незначительную подачку — и голод, даже очень ощутимый, утоляется, иссякает…
Даладье недовольно поморщился.
— Психологию толпы я знаю не хуже своего министра иностранных дел, — скептически заметил он. — Мне хотелось услышать что-нибудь конкретное.
— Да, я понимаю… Если мы совсем ненадолго, всего на несколько дней, приоткроем границу и станем пропускать через нее ограниченное количество беженцев и раненых солдат-республиканцев, не так уж много их и просочится. А мы посоветуем нашей прессе трубить на весь мир о гуманности демократической Франции и этим самым заткнем глотки и толпе, и всем, кто вместе с ней кричит о несправедливости.
— Всего на несколько дней… — как бы про себя проговорил Даладье. — Всего на несколько дней… Что ж, может быть, в этом есть рациональное зерно.
Граница была приоткрыта.
Французские правительственные чиновники ухитрялись ставить столько рогаток, что «просочиться» могли лишь отдельные группы беженцев и раненых бойцов. А основная масса людей продолжала оставаться все на том же месте — голодная, без всякой медицинской помощи, замерзающая, обессиленная и истощенная. Однако даже этот фарс со стороны Даладье, разрекламированный буржуазной прессой чуть ли не как величайший акт гуманизма, вызвал у «кливлендской клики» Чемберлена, за океаном, да и у «двухсот семей» самой Франции яростный протест.
Невиль Чемберлен, не стесняясь присутствия лорда Галифакса (лорд-аристократ не любил острых выражений, считая, что их может употреблять лишь чернь), размахивая, как бесноватый, руками, кричал:
— У этого Даладье кишка тонка, чтобы быть настоящим лидером! Он ни черта не смыслит в политике, это всего-навсего лишь кабинетная крыса, нажившая мозоли на заднице от постоянного сидения в кресле! А мы-то надеялись…
Эдуард Фредерик Вуд лорд Ирвин Галифакс, морщась, словно от зубной боли, тактично возражал:
— Вы недооцениваете этого человека, сэр. Как недооцениваете и моего коллегу Бонне. Они знают, что делают, и, поверьте, уже сейчас у них — я в этом абсолютно уверен! — разработан соответствующий план, который в ближайшем будущем они приведут в исполнение. Франция взбудоражена, сэр, французы весьма экспансивный народ, и нашим друзьям Даладье и Бонне поневоле пришлось убрать несколько лишних парусов, чтобы их корабль не напоролся на рифы. Как только ветер слегка утихнет, паруса вновь будут поставлены, лично я в этом нисколько не сомневаюсь.
Лорд Галифакс не ошибся.
В конце января Даладье снова наглухо закрыл границу. Более того, пограничным властям было дано строгое указание: всех находящихся во Франции раненых солдат и офицеров Испанской республики немедленно переправить назад в Каталонию. Всех до одного! Независимо от рангов и состояния здоровья! Местным пограничным властям и находящимся в их подчинении полицейским и жандармским силам предписывалось предупредить население: каждый, кто станет оказывать какую-либо помощь испанским беженцам, будет наказан по всей строгости закона. Испанские беженцы — это люди одной из воюющих сторон, а Франция не желает быть втянутой в конфликт, она обязалась не вмешиваться не в свои дела…
Между тем к границе продолжали прибывать новые толпы беженцев и раненых бойцов. Теперь там скопилось уже около полумиллиона человек. Огромнейший лагерь обездоленных, отчаявшихся людей, многоязыкий Вавилон, страшный мир горя, нужды и слез. Отчаяние и безнадежность порождали злобу, всплывали давно забытые обиды друг на друга, вспыхивали распри, подогреваемые агентами «пятой колонны».
Их засылали сюда с определенной целью: сеять еще большую панику, деморализовать, разжигать ненависть, убивать тех, кто пытается поддерживать дух людей, — коммунистов, социалистов, членов Союза социалистической молодежи. Агенты «пятой колонны», как и их хозяева, надеялись, что в лагере вспыхнет всеобщий бунт, маленькая война, плоды которой они немедленно пожнут.
Однако вскоре им пришлось разочароваться. Им давали должный отпор.
…Баски обычно держались обособленно: свои палатки, свой сторожа, охраняющие скудные запасы пищи и воды, сестры милосердия, добровольно взявшие на себя обязанности присматривать за больными и ранеными, свои командиры, призванные следить за поддержанием дисциплины. Вспыльчивый, суровый народ, индивидуалисты, с характером взрывным, как динамит, в это трудное время они показывали пример организованности, и каталонцы, арагонцы, андалузцы, кастильцы смотрели на них с завистью, не всегда доброжелательной: разве общее горе не должно объединить всех, разве они все не испытывают одни и те же муки? Зачем же это отчуждение, граничащее с эгоизмом?
Одна из таких групп басков днем заколола сломавшего ногу мула, разделала тушу, каждой семье было выдано по фунту мяса, оставшееся сложили в ящик и, как обычно, на ночь поставили сторожа для охраны. А утром в спине этого сторожа обнаружили нож, человек, уже окоченевший, лежал в застывшей луже крови, ящик же оказался пустым. Баски разъярились. Кто, кто мог совершить это гнусное преступление? У кого поднялась рука на человека ради нескольких фунтов мяса, где найти убийцу и отомстить ему и его пособникам, если он был не один?
Руфо Эскобар, бывший потомственный рудокоп, бежавший с женой и двумя ребятишками от фашистов, когда те вошли в Бильбао, был решительным человеком, справедливость которого не вызывала сомнений, но в то же время он отличался необузданным характером и по всякому поводу мгновенно выходил из себя и в такие минуты не знал пределов своему гневу.
Среди басков Руфо Эскобар пользовался большим влиянием, его не только уважали, но и боялись, он без особого на то старания подчинил себе окружающих соплеменников, которые считались с каждым его словом.
Когда ему доложили о совершенном преступлении, он выбрал среди басков пять или шесть человек и отправился с ними на поиски каких-нибудь следов, оставленных преступниками. У него не возникало сомнения, что убийцы должны находиться где-то поблизости. Не могли же они прийти сюда за многие километры! Кто-то из их соседей видел, как они забивали мула, и, дождавшись ночи, сделал свое черное дело.
Руфо Эскобару никто не препятствовал заглядывать в ящики, чемоданы и сумки — весть о злодеянии быстро распространилась по лагерю, и люди считали своим долгом помочь баску. Обиды, мелкие распри — все это сразу отступило на задний план, на время забылись, стушевались и все страдания, претерпеваемые каждым из этих людей, непостижимым образом вдруг воспринялись ими как результат злонамеренных козней вот таких исчадий, как совершившие преступление убийцы.
Однако поиски, к сожалению, ни к чему не привели. Никаких следов, ничего, что помогло бы отыскать преступников.
К вечеру убитого баска похоронили.
Руфо Эскобар долго сидел у могилы, на которую аккуратно были положены круглые камни, сидел неподвижно, как изваяние, опустошенный, раздавленный чувством гнева, скорби и горечи, думая о том, что война превращает человека в зверя и что в будущем их всех ожидают еще большие несчастья, а может быть, и смерть. Обвалом породы ему несколько лет назад повредило позвоночник, он наполовину был инвалидом, поэтому не мог воевать. А если бы мог, он зубами рвал бы глотки фашистам, которые обрекают людей на такие страдания…