Джанна спросила тихо:
— Вы слышали, что говорят ваши люди?
— Я не слушал.
— Тогда послушайте.
Рэймидж не знал, то ли приказать им замолчать, прогнать их повелительным жестом, то ли перестать слушать, испытывая чувство стыда. Матросы обсуждали призовые деньги, который они получат, когда отбуксируют фрегат в Гибралтар. Для них заранее очевидно, с горечью думал Рэймидж, что их капитан захватит судно, но ни один, похоже, не понимает, что потребуется сотворить чудо, чтобы заставить испанцев сдаться…
— Вот видите? — сказала Джанна.
Подошел Саутвик, потирая руки и усмехаясь так кровожадно, что позавидовал бы театральный злодей из Хеймаркета. Куда подевался добродушный деревенский пастор? Несмотря на круглое лицо и гриву волнистых седых волос, перспектива сражения превратила доброго целителя душ в умелого и безжалостного живодера: лицо разрумянилось, волосы, казалось, ощетинились, глаза налились кровью.
— Я полагаю, было бы неплохо назначить людей разматывать один из тринадцатидюймовых тросов, сэр, — сказал он оживленно. — Потребуется немало времени — и хотя восьмидюймовый был бы легче, боюсь, он может порваться, и нам все равно придется использовать тринадцатидюймовый.
Джанна заметила, что Рэймидж начал потирать шрам над бровью и вместо того, чтобы приказать Саутвику оставить трос в покое, безразлично, чтобы не отвлекаться от своих размышлений, сказал: «Очень хорошо, мистер Саутвик».
Штурман был слишком взволнован, чтобы заметить нехватку энтузиазма в голосе капитана, и понесся вперед — надзирать за подготовкой весящего более двух тонн, жесткого и очень прочного троса.
Джанна слышала, как Рэймидж давал этот формальный ответ «Очень хорошо» десятки раз; но никогда не было в нем этого оттенка… ну да, почти обреченности. Его лицо ничего не выражало, но инстинктивное поглаживание шрама выдавало отчаянную работу ума. Она предполагала, что мысли раздирают его на части: с одной стороны, это непреклонные формулировки приказов, с другой — вечно нависающая тень трибунала его отца, с третьей — уверенность Саутвика и всей команды, что они захватят фрегат. И, возможно, долг и честь тянут его в четвертую сторону.
В глубине души она понимала, что, если бы он повиновался своим приказам и оставил фрегат в покое, он, вероятно, был бы в безопасности; но это худое загорелое лицо, эти глубоко посаженные глаза, природная гордая осанка — все это также говорило ей, что, независимо от того, как он поступит, ему придется жить с этим дальше; что в то время, как другие будут нахваливать его храбрость, он будет осуждать себя за трусость — просто потому, что однажды испытал чувство страха. Она знала это хотя бы потому, что сама прошла через это: она помнила, как послала лошадь через почти непреодолимое препятствие и успешно преодолела его под восторженные крики всей ее семьи, но потом ускакала прочь, подальше от родных, потому что знала, что дала слабину, потому что в последний миг, за секунду до того, как станет ясно, прыгнет лошадь или забастует, страх парализовал ее. Она дорого заплатила за то, чтобы осознать: если хочешь стать настоящим вожаком, тогда, правишь ли ты королевством или командуешь кораблем, ты должен подчиняться лишь тем требованиям, которые предъявляешь себе сам; все остальные — это для толпы, для тех, у кого нет ни таланта, ни храбрости, чтобы наедине с собой принимать решения.
Судорога в ноге, поставленной на лафет карронады, напомнила Рэймиджу, что время проходит быстро; он должен принять решение в следующие несколько минут, прежде чем бычье упрямство Саутвика и энтузиазм команды повлияют на его выбор. Ситуация предельно проста — стоит лишь отбросить несущественные детали (и не брать в расчет любые мысли о последствиях и приказах, запертых в столе).
Он может оставить донов в покое сразу после того, как установит название корабля, — отметить их местоположение и передать координаты первому британскому военному кораблю, который встретит. Или он может… ну ладно, легче определить сначала, чего он не может сделать. Очевидно, он не может взять фрегат на абордаж, потому что испанцы превосходят его людей численностью по крайней мере в четыре раза. И при этом он не может затопить его орудийным огнем. Таким образом, приготовления Саутвика к буксировке просто смехотворны.
И все же… все же он должен помнить, что пуганая ворона куста боится, что утопающий хватается за соломинку. Из собственного горького опыта он знал, что хуже всего (кроме воды, заливающей судно так быстро, что не успевают откачивать помпы) — это лишиться мачт; без них корабль становится беспомощной игрушкой ветров и течений. Без стабилизирующего эффекта мачт и парусов судно болтается как свинья в навозной жиже, и поскольку испанцы все еще не установили временный рангоут, значит, не могли этого сделать. Они в сотнях миль от самого близкого испанского или французского порта, далеко от проторенных морских путей, так что только чудо может послать им другое испанское судно. А меньше чем в ста милях к югу — африканское побережье, где почти каждый залив служит пристанищем для берберских пиратов, которые перережут им глотки просто ради удовольствия и чьи быстрые галеры с христианскими рабами на веслах часто посещают эту часть моря… Да, испанцы сейчас боятся — боятся дрейфовать по прихоти ветров и течений, боятся что дюжина берберских галер подкрадется к ним в темноте и высадит на борт несколько сотен пиратов. Но пока что они, вероятно, не настолько боятся, чтобы хвататься за соломинку. Надо добавить еще что-то, чтобы превратить их страх в панику…
Если бы он мог надуть донов, заставить их поверить, что он может разрушить их судно, если они не примут альтернативу — сдаться и идти на буксире… Но если он даже сотворит такое чудо — сможет ли малютка «Кэтлин» буксировать такую громадину? Прецедента он не помнил, и был только один способ узнать.
Рэймидж разглядывал фрегат и снова проклинал судьбу, которая подбросила это чудовище в пределах видимости его впередсмотрящих, слыша, как матросы вокруг него все еще смеются и шутят, и чувствуя, что Джанна наблюдает за ним. Веселая ругань Саутвика, подбадривающего людей, которые разматывали трос, доносилась с бака.
Рэймидж стал рассматривать каждого матроса на палубе по отдельности. Он знал их всех по именам, знал большинство их изъянов и достоинств. Нескольких он повысил в звании — и всех одинаково любил. Потом он посмотрел на Джанну и Антонио и заставил себя вообразить, как все они лежат на палубе мертвые, в лужах собственной крови, в то время как «Кэтлин» пытается уйти от бортового залпа фрегата, потому что он просчитался и испанцы не позволили себя обмануть.
Он может проиграть все — его корабль, жизнь, Джанну, экипаж, который слепо и с охотой доверяет ему, — и в сравнении с этим, очень немного получит, если преуспеет. Возможно, несколько сдержанных похвальных слов от сэра Джона и коммодора, но скорее выговор за то, что он не уделил должно внимание приказам. Конечно, о нем не упомянут в «Лондонской газете» — в случае успеха ему не станут задавать щекотливых вопросов, но едва ли он может ожидать награды за неповиновение.
Депеша адмирала в Адмиралтейство с одобрительным отзывом об офицере, впоследствии напечатанная в «Газете», была мечтой всех — от гардемарина до заслуженного капитана, так как это означало быстро продвижение по службе (достающееся, думал он с горечью, лишь тем отмеченным счастливчикам, кто пережил свои подвиги, описанные в депеше).
Зачем даже думать о попытке захватить фрегат? Неужели его захватил поток бесплодных мечтаний? Или — пришла вдруг отрезвляющая мысль — он становится одержимым игроком, вроде тех бледных, нервных джентльменов со стеклянными глазами, которые заполняют «Уайтс», ведомые в этот модный игорный дом неким внутренним демоном, чтобы поставить половину состояния на выпавшую карту или брошенные на стол кости? Рискуя любимым поместьем, женой, детьми, положением в обществе ради удовлетворения желания, столь же благородного — и, очевидно, столь же непреодолимого, — как желание помочиться?