Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мойше Машбер, конечно, совершил глупость, заявив, что проценты не имеют значения… Это неразумный подход, даже когда ведешь беседу с менее тонким знатоком коммерции, чем Яков-Иося: ведь каждому понятно, что человек, положение которого благополучно, не согласится платить больше того, что полагается, сверх нормы, установленной для надежных должников… Процентами не швыряются, и тот, кто честен и не собирается объявлять себя банкротом, торгуется, настаивает на своем: если ему откажут в одном месте, он получит заем в другом.

— Нет, не о процентах идет речь, а об основном капитале, — как бы между прочим заметил Яков-Иося, выслушав Мойше Машбера.

— Об основном? Ну конечно, об основном! Как же иначе? Вы сомневаетесь во мне, в человеке, с которым так давно имеете дела? Вам же известно, что до сих пор я, слава Богу, ни перед кем в долгу не оставался.

— Нет, — перебил его Яков-Иося и заверил, что ничего плохого он не думает и ничего не подозревает… Он полагает только, что проценты сейчас роли не играют и что доброе имя теперь не служит гарантией, потому что даже богатый кредитор, которому до сих пор со всех сторон предлагали деньги и которого упрашивали взять на хранение сбережения, поскольку его векселя считались ничем не хуже наличных денег, — даже тот лишился своей клиентуры: деньги сейчас в большом почете, их из рук не выпускают, не доверяют никому, ведь доверить и в самом деле трудно.

— Что вы такое говорите, реб Яков-Иося? — заволновался Мойше Машбер и поднялся со стула.

— Упаси Бог, я не вас имею в виду, я говорю вообще… Но что касается меня, то я сейчас стеснен в средствах, никаких сделок не заключаю, а если на что и соглашаюсь, то только в виде исключения и при условии надежного обеспечения.

— Чем, к примеру? — спросил Мойше, поняв, несмотря на волнение, куда клонит Яков-Иося.

— Тем, что должен знать, куда денется сумма, которую я дам взаймы, и на что она будет израсходована.

— Что это значит?

— Это значит, что если заем человеку помог, а мне это вреда не причинило, так еще куда ни шло. Но если получилось иначе, то тот, кто одалживает — всегда, а в особенности сейчас, — сумасшедший. Ведь вы понимаете, что есть займы, которые бросают, точно в прорву: яма чересчур велика, чтобы заполниться тем, что в нее кидают… Вот и получается — ни себе, ни другому.

— О какой же гарантии вы говорите?

— Прежде всего я бы хотел познакомиться с делами, посмотреть, как они обстоят: какую сумму владелец задолжал и сколько ему не хватает. Если сделка покажется мне выгодной, я готов войти в долю на правах компаньона.

— Нет, только не это! — всполошился Мойше Машбер и произнес эту фразу так решительно, чтобы и сам он, и Яков-Иося услыхали ее.

— Что именно — нет?

— Компания… В компании можно быть с женой, с детьми, в компании… Наконец, с Богом, но больше ни с кем! Не о чем говорить…

— Нет так нет, — сказал Яков-Иося, и оба поднялись со своих мест: беседа оборвалась…

Цаля Милосердый был человеком грубым, и о нем шла дурная слава среди бедняков, которым он одалживал мелкие суммы из ростовщических процентов; к тому же он слыл круглым невеждой и, кроме денежных дел, не знал ничего и едва умел читать — поэтому в дом Якова-Иоси он никогда доступа не имел. В контору его пускали — речь там шла о денежных операциях, курсах, акциях, бумагах и тому подобных вещах, — но, памятуя о своем ничтожестве, в доме у Якова-Иоси Цаля никогда не показывался.

И если однажды утром, спустя несколько дней после посещения Мойше Машбера, он позволил себе переступить порог дома Якова-Иоси, значит, толкнуло его на это чрезвычайно важное дело.

Яков-Иося, как всегда по утрам, был в синем халате со слегка распахнутыми полами и нетуго повязанным поясом из той же материи, что и халат.

Он сидел в просторной столовой, которую сам планировал на бумаге, а потом, когда началось строительство, приходил, измерял и показывал рабочим нужные ширину и длину. Это, между прочим, был один из его капризов: все комнаты в доме намечались обычных размеров, а столовая должна была быть большой, единственной в своем роде, приспособленной для него, для гостей, для торжеств. В соответствии с размерами столовой заказали дубовый стол на десять — двенадцать персон в ширину и на тридцать в длину; кроме того, во время праздников стол можно было раздвигать и делать его вдвое длиннее.

За этим столом и сидел теперь Яков-Иося — стол был так огромен, что с одного его конца в другой приходилось кричать, так как обыкновенный голос не доходил. Яков-Иося расположился у кипящего самовара. Самоваров в доме имелось три: один был высокий медный, как на вокзалах, на каждый день; второй — такой же величины, тоже медный, на Пасху; третий чуть поменьше, но из серебра, для торжественных случаев и для варки вина.

Яков-Иося сидел в столовой один, так как домочадцы пили чай у себя в комнатах и квартирах, куда им его приносили в чайниках на подносах. С ним был только лакей, который ему прислуживал — подавал табакерку, ставил скамеечку под ноги или подносил что-нибудь.

Когда Цаля подошел к дому Якова-Иоси, он чувствовал себя не слишком свободно. Еще у наружных дверей он остановился и осмотрел себя: в порядке ли костюм, не грязны ли башмаки. Он даже прокашлялся и прочистил глотку, прежде чем переступить порог.

Он задерживался и колебался не только сейчас, у дверей, но и раньше, когда долго думал, предпринимать ли этот визит. Однако он должен был решиться.

В чем дело?

До него дошел слух, что Мойше Машбер потихоньку давно уже переписал все свои дела на имя детей и родственников…

Еще не известно, правда ли это, но одного слуха было достаточно, чтобы взволновать Цалю и вывести его из состояния равновесия.

Шутка ли! Он, Цаля, который выхватывает для себя кусок из всякого банкротства, даже когда к нему никакого отношения не имеет, в этом случае одурачен, обведен вокруг пальца: он не только не успел спасти деньги клиентов, которых рекомендовал конторе Машбера, но и со своими собственными сбережениями попал в западню.

— Фе! — говорил он, не переставая ругать самого себя. Это могло случиться с кем угодно, но только не с Цалей, с которым за всю жизнь ничего подобного не случалось и случиться не могло.

От великого огорчения он не мог спать и, бодрствуя ночи напролет, вдруг издавал дикий вопль, словно его кто-то укусил.

— А? Что такое? — просыпалась в тревоге жена. — Что? Звонят? Горит?

— Кто горит? Где горит? Ничего не горит!

— Чего же ты кричишь?

— Я горю!

— Где? Как?

— Спи! Не твое дело, тебя не касается, — успокаивал он на свой лад жену и не давал ей вмешиваться в свои дела, а сам, сидя или лежа, продолжал думать и нет-нет да и вскочит, снова рыча, как от укуса.

Так было по ночам. А днем он ходил насупившись, почти не разговаривал и не хотел поделиться тревожной новостью даже с маклерами своего пошиба — Шмариону Цаля не доверял и боялся с ним советоваться. После долгих размышлений он решил пойти за советом к Якову-Иосе.

Он хотел знать, во-первых, дошли ли слухи до Якова-Иоси; во-вторых, если дошли, то можно ли им верить; в-третьих, что Яков-Иося считает более правильным — дать Мойше Машберу самому объявить себя банкротом, когда ему будет угодно, или, наоборот, забежать вперед и заставить его признаться в банкротстве, когда им, кредиторам, это будет выгодно… Что касается средств и возможностей, то их вполне достаточно для того, чтобы дать Мойше последний толчок.

— Добрый день! — поздоровался Цаля, входя в столовую, где Яков-Иося пил чай. Возможно, что Цале пришлось произнести свое приветствие дважды: первый раз, когда он осторожно переступил порог, но не был услышан из-за размеров комнаты и из-за того, что стол стоял далеко, а хозяин дома сидел по другую его сторону; второй раз, когда Цаля подошел ближе и оказался перед Яковом-Иосей.

— Добрый день, здравствуйте, — ответил Яков-Иося. Он был занят чаем и заглядывал в книгу, которую держал перед собой. — С чем пожаловали в такой ранний час? Шепсл! — обратился хозяин к лакею — близорукому, странного вида человеку с согнутым влево туловищем наподобие кривого коромысла. — Налей чаю, Шепсл!

97
{"b":"163821","o":1}