Внезапно из этой кучи поднялось пламя, охватившее все вокруг, а сам он, Михл, оказался с длинным шестом в руке. И все предметы, что лежали подальше от огня, он придвигал к огню — священные и не священные предметы, чтобы все было уничтожено пламенем, чтобы ничего не осталось.
Огонь разгорался все сильнее, домашние вещи, свитки Торы, человеческие кости, все трещало, дымилось, а он, стоя в стороне, продолжал пододвигать к огню все новые и новые предметы. Михл посмотрел вокруг и удивился: что он здесь делает? Как мог он остаться здесь, да еще своими руками подбрасывать пищу в огонь, брать на душу такое злодеяние? И тем не менее он не в состоянии был уйти прочь, он остался и продолжал кидать все в огонь.
А пламя все ширилось и усиливалось, стали доноситься крики, живые голоса, и он может поклясться, что голоса эти повторяли его имя и проклинали его душу и тело на вечные времена. Потом голоса утихли, огонь погас, все превратилось в пепел.
Тогда он увидел, как из раскрытых врат уцелевшего собора вышел Назареянин — в точности такой, каким его обычно рисуют, — с непокрытой головой, в длиннополом одеянии, босой — как пастух. И действительно, впереди него было стадо — большое стадо. Сначала Михлу показалось, что это стадо овец, но потом он увидел, что это люди, много, много людей… И только он, Михл, стоит в стороне; он почувствовал себя очень одиноким, захотелось пристать к этим людям, неудержимо потянуло к ним, да к тому же кто-то из толпы подмигнул ему, словно приглашая встать в их ряды. И тогда он подошел ближе. Но в этот момент ему почему-то представилось, что он собака, бегущая впереди стада, обыкновенная пастушья собака, с черным пятном на морде.
Собака бежит и кричит:
— Дорогу, дорогу Святому Пастырю и его верной пастве…
Михл рассказывал об этом и плакал, слезы текли по щекам и бороде. Лузи тоже потерял спокойствие. Он стремительно поднялся со своего места, несколько раз прошагал до восточной стены. Михл продолжал стоять у пюпитра. Потом Лузи вернулся на свое место, где он как исповедник должен был стоять. Он не ожидал такой исповеди, удивление и растерянность застыли у него на лице, он пожимал плечами и невнятно бормотал:
— Так, так, вот, значит, бывают какие сны…
А Михл продолжал… Увидев себя собакой, бегущей впереди стада, он испугался. И в этот момент книга, которую он, задремав, держал в руках, упала на землю. Он проснулся и понял, где находится. Тут открылась дверь склепа, и на пороге появился шамес, который обычно рано утром приходит на кладбище и остается здесь до вечера. Когда он утром заставал на могиле цадика кого-нибудь из членов общины, он с руганью выгонял его. И Михл, не успев опомниться от приснившегося ему сна, побрел прочь, испытывая стыд и боль.
Выйдя из каменного склепа и увидев, что день давно настал, Михл обошел склеп и повернулся лицом к глухой стене синагоги с таким чувством, как если бы он собирался навсегда остаться здесь. Люди проходили мимо, он их не замечал. Не замечал он и протекавшего времени. И только когда дома у него собрались ученики и жена, знавшая, где он находится, пришла его звать, он очнулся.
По сей день, продолжал Михл дальше, он не может освободиться от видений той ночи. Он часто лежит до утра, не смыкая глаз. А порой ему по ночам снятся такие безобразия, что потом трудно день пережить. Чудится, что на стенах и в воздухе, на потолке появляется всяческая нечисть и черти — то тихие, крадущиеся, то шумные, то трезвые, то пьяные и разгульные, будто на свадьбу собравшиеся, с песнями, с музыкой, с плясками… И он чувствует, что его что-то связывает с этой ужасной компанией, они по праву посещают его дом и требуют, чтобы он пошел вместе с ними и принял участие в их веселье.
Он плюет им вслед, но это не помогает, он произносит заклинания, а они делают свое — приходят и уходят. И одного только требуют от него — чтобы он богохульничал, если не действием, то словом, если не словом, то хотя бы наблюдал, как богохульствуют они. Но бывает и так, что они являются со священными свитками Торы, развертывают их и при нем творят такие мерзости, что горе глазам, которым приходится видеть это. Когда-то так святотатствовал злодей Тит и прочие злодеи в другие времена…
Мучительные видения выматывают его силы, по целым дням он не может прийти в себя, не может найти покоя. Он не знает, что делает, не понимает, о чем говорят, и часто из-за этого пропускает занятия с учениками. Не может он видеть священных книг, и тянет его к тем дерзким книгам, изучая которые можно и в самом деле утратить веру…
Больше Михл говорить не мог, он умолк и смотрел на Лузи, словно тот должен был вынести ему приговор и определить его дальнейшую жизнь. А Лузи думал, что он еще что-нибудь добавит… Но, поняв, что Михлу больше нечего сказать, Лузи поднял глаза и смерил Михла взглядом, как будто окончательно убедился в том, о чем думал все время, слушая эту исповедь, — что перед ним человек надломленный, страдающий неизлечимым недугом, что такие люди обычно плохо кончают и что на таких полагаться нельзя, так как они сами себе в тягость.
Так думал Лузи, но, конечно, вслух он этого не сказал, а сказал, что подобает в случаях, когда хотят утешить, успокоить, снять камень с души. У Лузи для этого было достаточно знаний и опыта. И, наблюдая за их беседой, не слыша слов Лузи, а только глядя на Михла, можно было видеть, как постепенно прояснялось лицо страдальца, светлели его темные янтарные глаза, разглаживались морщины. Лузи понял его состояние и, словно свалившемуся в бездну, подал руку помощи.
В синагоге в это время никого, кроме Лузи и Михла, не было. Свисавшая с потолка лампа тускло освещала их фигуры; один сидел, а другой стоял перед ним с лицом мрачным и тоскливым. После слов Лузи лицо Михла просветлело, а Лузи стал мрачен, как будто они поменялись ролями.
После того как он утешил Михла, сказал все, что мог и должен был сказать, Лузи сидел на своем месте опустошенный и усталый. Он чувствовал себя как человек, который только что сбросил тяжелый груз, но которому предстоит поднять еще более тяжелую ношу. Был уже поздний час. Лузи встал, накинул пальто и, как всегда, прежде, чем покинуть синагогу, подошел к ковчегу, поднял глаза на занавес и на мгновение прикоснулся к нему губами.
Он задержался у ковчега дольше, чем обычно, будто спрашивал совета, как поступить. Затем он вместе с Михлом вышел из синагоги.
На улице было душно, после жаркого дня вечер не принес прохлады. Но чувствовалось, что, может быть, ночью или, может быть, завтра теплая погода сменится. Было тихо, звезды освещали небо, а на улицах кое-где, на большом расстоянии один от другого, горели фонари.
Лузи и Михл шли из центра города, где находилась синагога, к той дальней улице, где жил брат Лузи — Мойше Машбер.
Их путь лежал через пустынные улицы и переулки, здесь было безлюдно. Михл снова заговорил о том, ради чего, возможно, он и выбрал в качестве исповедника именно Лузи, а не кого-нибудь другого.
Как быть, если он не в силах сладить даже с самим собой, — разве он может вести за собой других, исцелять их души, когда он сам не в силах исцелить себя? А без руководителя никак нельзя. Он, Михл, не считает себя подходящим руководителем, он сам нуждается в помощи более сильного и более опытного человека, который помог бы, поддержал в трудную минуту, дал совет. И разумеется, он сам и все остальные были бы счастливы, если б такой человек, как Лузи, возглавил их. Конечно, наших очень мало, Лузи это хорошо известно, но город большой, и многих можно было бы привлечь. Но для этого надо обладать теми качествами, которых никто, кроме Лузи, не имеет. Лузи известен всем, его уважают больше, чем кого-либо другого.
Михл помолчал немного, а потом добавил:
— Подумайте об этом, может быть, останетесь в N и станете нашим руководителем?
— Остаться? — без удивления переспросил Лузи, словно уже был подготовлен к этому вопросу и знал заранее о нем.
— Да, остаться, — сказал Михл и продолжал: — Потому что воевать здесь приходится на два фронта: с одной стороны — все, будто сговорившиеся преследовать нас, а с другой стороны — вольнодумство, которое усиливается и готово пожрать и нас, и наших преследователей. Вот, например, недавно пришел из какого-то дальнего местечка паренек, совсем еще молодой, и стал плакать так, что никто не мог его успокоить. В чем же дело? Оказывается, он воспитывался в одном доме вместе со сводной сестрой, а когда они подросли, с ними, видимо, что-то произошло, что именно — он не говорит, но из-за этого он оставил родной дом, родной город и проделал долгий путь пешком. Он пришел к нам, заливаясь слезами, — когда ни посмотришь на него, слезы так и текут. Когда в утешение ему говорят: «Перестань же плакать, успокойся, молитвы и покаяние тебе помогут», то он рыдает еще громче и говорит, что ему ничего не может в этом деле помочь и он боится нового прегрешения, потому что и сейчас в голове у него одни только греховные мысли. Или еще случай — из тех, что бывают очень часто: приходит жена портного Авремла и жалуется, что Авремл ей давно уже не муж, не живет с ней, не приказывает ей, как водится в семье испокон веков. Но с женой Авремла еще можно поладить, она тихо плачет и уходит обратно. А вот недавно с такой же жалобой явилась жена носильщика Шолема, эта совсем другая — она подняла крик, обрушилась на нас с претензиями. «Вы подменили моего Шолема, — вопила она, — вы его заколдовали, его невозможно узнать, в дом он ничего не приносит, жена ему не нужна!.. Что ему нужно — козу в постель, что ли?» Она долго шумела, орала, требовала, чтобы ей вернули мужа…