В первое мгновенье Мойше растерялся: ему никогда не приходилось никого благословлять, тем более такого человека, как староста. Но, увидев, как староста доверчиво склонил голову, и зная, что его нельзя обидеть отказом, Мойше Машбер возложил руки ему на темя и начал нашептывать слова известной молитвы: «Да благословит и убережет тебя Бог…» Заключенный, оторванный от своего рода и племени, принимал благословение с необычайным восторгом, и, когда Мойше снял ладони с его головы, староста, исполненный благодарности, совсем не по-еврейски бросился целовать руку Мойше Машбера. Мойше хотел отнять руку, ему было стыдно и совестно, он говорил: «Не надо, так не делают…» — но староста смутился еще больше и в сильном порыве благодарности — вместо того чтобы отпустить руку Мойше — схватил и вторую, желая поцеловать и ее.
К своему дому Мойше подъехал на извозчике, нанятом тюремным сторожем. Первой его увидела старшая прислуга, которая после ухода Гнеси одна обслуживала все семейство. Выйдя во двор, она увидела, что возле дома остановилась пролетка и в ней сидит хозяин, но у него не хватает сил самому спуститься на землю, вот он и дожидается, пока кто-нибудь не придет к нему на помощь. В первую минуту кухарка растерялась и принялась затягивать потуже узлы головного платка — она это делала всегда, когда входила в столовую не в будни, а в более торжественные моменты. Однако она тут же спохватилась и сообразила, что встретить хозяина лучше бы не ей, а старшей дочери, Юдис. Служанка, не раздумывая, пошла ее звать. Войдя в дом и отыскав Юдис, она закричала:
— Смотри, пожалуйста! Тут сидят и даже не знают, что хозяин приехал и ждет у ворот на извозчике!
— Где?.. Кто?.. — перепугалась Юдис и вскочила с места.
Она знала о предстоящем освобождении отца, но сроки не были определены, и сейчас, услыхав, что отец здесь, на улице, у ворот, Юдис почувствовала, как у нее подкашиваются колени. Вспугнутая криком прислуги, она могла лишь крикнуть в ответ:
— Что вы такое говорите? Когда? Где?..
Юдис выбежала во двор и застала отца еще сидящим на пролетке. Она бросилась к нему. Увидав дочь, Мойше Машбер устремился к ней навстречу и поднялся с места. Но сойти с пролетки не смог: у него не хватало сил, а от встречи с дочерью, которую он так давно не видел, у него потемнело в глазах.
Юдис помогла ему слезть. Когда Мойше сошел с пролетки, Юдис, поддерживая его, искоса взглянула на него и увидела отца таким, каким его и узнать было трудно, точно его подменили. Юдис припала к его плечу и, всхлипывая и плача, произнесла только: «Отец… Отец…» Слезы душили ее, и она, не желая показывать их Мойше и огорчать его тем, что произошедшая с ним перемена так разительна и ужасна, постаралась сдержать рыдания.
Мойше Машбер отечески нежно обнял дочь за плечи и принялся успокаивать ее, чтобы не дать ей заметить, в каком он состоянии. Однако дольше крепиться он не мог, убеждая Юдис в том, что он не так уж пал духом и ослаб. Даже мешочек с талесом и несколькими книжками он таскал с трудом, и Юдис отняла его у отца. Взяв в одну руку мешочек, она другой рукой поддерживала Мойше и вела его от ворот до дома, как старика или слабосильного, которому лишний шаг сделать трудно.
Мойше еле дотащился до порога, а когда вошел в дом, то ни на что не стал смотреть — ни на стены, ни на потолок, ни на пол, — как обычно делают люди, возвращаясь на место, от которого были долго оторваны. Он не искал глазами никого из домочадцев, словно все были ему безразличны. В первую очередь он направился в спальню, желая, очевидно, узнать, что случилось в его отсутствие с Гителе, от которой он за все время не получил ни строчки. Еще в тюрьме он понял, что стряслась беда: то ли жена смертельно больна, то ли ее уже нет в живых…
Юдис хотела задержать отца в коридоре и сообщить ему кое-какие подробности о болезни матери, подготовить его, чтобы внезапность встречи не ударила по нему. Но Мойше Машбер не стал задерживаться. «Знаю, знаю», — сказал он, направляясь в комнату. Расстроенный, взволнованный и ошеломленный, он шел, не слушая того, что говорила дочь.
— Знаю, знаю, — повторял он как бы про себя и, несмотря на свою слабость, с немым упрямством даже поторапливался.
Перешагнув порог комнаты, он подошел к кровати Гителе. И увидел Гителе — высохшую, вытянутую, неподвижную, с остекленевшими глазами, глядящими в пустоту. За последнее время Мойше привык к ударам, сыпавшимся на него градом, и принял этот удар как предначертанную неизбежность, против которой невозможна, да и не поможет никакая борьба. Он лишь ухватился за спинку кровати, чтобы не потерять равновесия. Он смотрел на Гителе молча, потому что губы его не размыкались…
Что же касается Гителе, которая после длительной разлуки увидела мужа, вернувшегося оттуда, откуда возвращение казалось ей невозможным, — что касается нее, то врач, будь он тогда в комнате, понял бы, что здесь могло случиться одно из двух: либо Гителе вздрогнет от изумления и дико воскликнет: «Мойше!» — что означало бы перелом в ее болезни, который принесет облегчение, и Гителе вновь обретет дар речи и подвижность всего корпуса; либо, наоборот, неожиданная встряска окончательно подорвет корни, которые и без того едва держались в почве, и Гителе вскоре распрощается с жизнью.
Следовало надеяться скорее на первое, нежели на второе, потому что, увидав Мойше, Гителе издала какое-то приглушенное рычание. Казалось, она вот-вот произнесет рвущееся из груди четкое слово… Несмотря на скованность тела, она все же рванулась вперед: возможно, сейчас она встанет, сойдет с кровати, подойдет к своему Мойше и, подобно дочери, припадет к его плечу с любовью, политой слезами, хотя благочестивой жене вряд ли пристало слишком наглядно выказывать нежность к мужу. Однако в таком исключительном случае, при такой встрече, благодаря которой Гителе выздоровела бы, она могла — сознательно или бессознательно — позволить себе то, чего не разрешают набожность и самые суровые законы.
Да, так могло бы случиться. Но так не случилось. Рычание дальше горла не пошло, а движение тут же иссякло, как сверкнувшая молния, которая ни к чему не привела. Гителе так и осталась в кровати — высохшая, вытянутая и молчаливая. Изменилось лишь то, что теперь ее взгляд был обращен к Мойше и должен был означать: «Мойше, Мойше! Я лежу больная, а ты стоишь возле меня, якобы здоровый… Но, готова поклясться, тебе тоже следовало бы лечь, ты тоже болен…»
Юдис, присутствовавшая при этой сцене и не желавшая затягивать свидание больного отца с парализованной матерью, обратилась к Гителе, как если бы та все понимала и слышала: «Мама, отец устал, ему нужно отдохнуть…» Потом обратилась к отцу, взяв его за руку: «Пойдем, отец, ты устал, ты попозже еще зайдешь…»
Мойше Машбер послушался. Он отвернулся от Гителе, поскольку видел бесполезность дальнейшего пребывания в комнате, да и сам, как заметила Юдис, нуждался в удобной постели, по которой стосковалось его уставшее тело после долгого лежания на тюремных нарах. Вместе с Юдис он вышел из комнаты Гителе в гостиную, где по распоряжению Юдис была приготовлена постель: у стены стояла кровать, застланная безупречно чистым бельем. На лице Мойше Машбера отразилось чувство облегчения, на него повеяло домом. Гостиная, которая всегда отличалась от остальных комнат роскошным убранством — коврами, вазами с цветами, высокими трюмо и множеством окон, обилием воздуха и простором, — вызывала чувство радости. Мойше задержал взгляд на приготовленной для него кровати, невольно вспоминая, как выглядело его ложе в тюрьме, на нарах, рядом с другими арестантами.
Так было в первые минуты. Но когда он по предложению дочери стал раздеваться, его вдруг охватила тоска, заставившая его замолчать. Мойше даже стал путаться, не понимая, что нужно снимать сначала, а что потом: то ли кафтан, то ли жилетку, то ли башмаки, то ли носки. Он вдруг точно испугался кровати, раздевался очень неохотно, когда Юдис его поторапливала, и медлил ложиться, когда уже разделся.
Наконец Мойше Машбер лег — освобожденный, снова у себя дома, в лучшей, самой просторной комнате, на чистом, свежем белье. Минутами могло показаться, что на лице его светится радость, что теперь у него есть надежда одолеть боли в груди, нехватку воздуха и вновь обрести здоровье здесь, в родных стенах, под высоким потолком, при солнечном свете, проникающем сквозь широкие окна…