Лузи может себе представить, до какого состояния он, Мойше, дошел, если даже злейшие его враги, своими руками столкнувшие его в яму, стали проявлять к нему жалость… Он имеет в виду кредиторов, чью заботу он чувствует здесь, в стенах тюрьмы. Он усматривает это в послаблениях и льготах, которых для него добились. Так, например, его освободили от работ, обязательных для всех арестантов; в отличие от других, его не принуждают колоть дрова, таскать воду, выносить помои… Ему разрешают есть кошерную пищу домашнего приготовления. Если бы не это, ему пришлось бы записаться в вечные постники, так как пища из общего котла трефная и отвратительна на вкус.
Конечно, Мойше благодарит Бога за то, что Он смягчил сердца тех, кто заботился о нем. Благодарен он и еще за одно благодеяние неба, ниспославшего ему старосту-еврея, главенствующего среди арестантов, который с первой минуты, едва Мойше переступил порог камеры, взял его под свою защиту, стал оказывать ему покровительство и следить за тем, чтобы арестанты не причиняли Мойше зла. Это — чудо, в противном случае Мойше не знает, как бы он перенес заключение. Но сейчас его защитник устроил так, что все арестанты относятся к нему с большим уважением и даже не завидуют тому, что Мойше живется лучше, чем другим. Мойше благодарил Бога и за то, что Он дал ему возможность соблюдать законы веры даже в тюрьме.
Потом Мойше Машбер рассказал, как он проводит будние дни и как справляет субботу: «В пятницу вечером я кладу присланные мне халы на нары, где спят, зажигаю свечи и произношу молитву. Заключенные стоят кругом и торжественно-молча наблюдают за тем, что я делаю. По пятницам, как только наступают сумерки, арестанты сами напоминают мне по-русски: „Молись, Мойше, Богу, сегодня суббота“. И все это благодаря тому арестанту, который тоже стоит с раскрытым ртом каждый раз, когда я справляю субботу, почтительно молчит, удивляясь и вспоминая еврейские обряды, которые он, наверное, когда-то видел в доме у чужих или у своих родителей. Благодарение Богу! Когда святой день проходит, когда приближается субботний вечер, меня охватывает такая тоска, что рубаха, кажется, сжимает тело, и единственное средство, которым я спасаюсь, — это письма. Я берусь за перо и пишу своим домочадцам, как сейчас пишу тебе, Лузи.
Кстати сказать, я посылаю это письмо с пометкой о том, чтобы никто, кроме тебя, его не читал, потому что оно адресовано тебе одному. Я не хочу, чтобы мои домашние имели хотя бы малейшее представление о том, что я пишу тебе дальше». Да, он, Мойше Машбер, близок уже к вынесению последнего приговора, как говорится в Талмуде. Он это предвидел и говорил об этом Лузи, когда он прощался с ним перед выходом из дома.
И тут Мойше Машбер заговорил — наполовину иносказательно — о какой-то болезни, которой он, видимо, заболел, сидя в тюрьме: кашель не дает ему покоя ни днем, ни ночью, и он вынужден просиживать ночи напролет без сна, да еще бояться, как бы не помешать спать другим.
«Меня уже не раз переводили в тюремную больницу — видимо, по ходатайству почтенных людей города. Один из врачей, которому наверняка хорошо заплатили, заинтересовался мною и прописал мне улучшенное питание и лекарства, как это делают врачи в домашних условиях. Но я вижу, что каждый раз доктор смотрит на меня со скрытым сожалением: так смотрят на человека, которому ни пища, ни лекарства уже большой пользы не принесут…
И в самом деле, когда я однажды пришел в больницу и увидел свое отражение в оконном стекле, я испугался, себя не узнал… Таким пожелтевшим и истощенным выглядело мое лицо, таким чужим оно мне показалось, точно оно принадлежало не мне, а какому-то незнакомцу.
Но ты, ради Бога, ни слова не пророни кому-нибудь из моих о том, что больше всего я боюсь, как бы мне, упаси Бог, не пришлось в тюрьме, а не дома в своей кровати Богу душу отдать…
Конечно, Бог не без милости, но все же я хотел бы, чтобы ты попытался оправдать меня перед моими близкими, особенно перед Гителе, с которой, я чувствую, после моего ухода приключилась беда, сломившая ее и уложившая в постель… За все время я не получил от нее ни строчки… И хотя дети уверяют меня, что у нее просто руки не доходят до писем, я чувствую, что это не так, что пишут это только для того, чтобы меня успокоить и скрыть от меня правду».
Мойше закончил свое письмо слезами, от которых на бумаге остались темные пятна, — надо полагать, у него тогда уже мелькало в глазах и перо валилось из рук. Надо сказать, у Мойше Машбера были все основания прослезиться. Он сетовал на свою участь, думал о Гителе и о доме, пришедшем в полный упадок. Теперь он бы не узнал этот дом так же, как не узнал самого себя, увидав отражение в оконном стекле…
Дом изменился настолько, что это ошеломило даже Малку-Риву, знакомую нам бедную родственницу Мойше Машбера, мать Зиси, который служил у Мойше, заболел на службе и, проведя несколько месяцев в постели, умер от чахотки, как и все сыновья этой женщины. Малка-Рива приходила за жалованьем сына, которое составляло рубль с четвертью в неделю. Жалованье выплачивали ей как милостыню, потому что после смерти Зиси его жена, дети и мать остались без всяких средств к существованию, хоть иди по домам собирать подаяние.
Малка-Рива теперь приходила не в повойнике и без длинных медных сережек, потому что, во-первых, она была в трауре, а во-вторых, ее серьги, как бы дешево они ни стоили, во время болезни сына пришлось продать, чтобы выручить за них хоть сколько-нибудь денег. Приходя в дом Мойше Машбера теперь, после смерти Нехамки, после банкротства и ареста Мойше, после того, как слегла Гителе, Малка-Рива приходила в мрачные, ставшие чужими комнаты, к притихшим детям и убитым горем домочадцам; то, что она видела, удручало ее настолько, что она даже забывала о собственных бедах, которые, без сомнения, были несоизмеримо больше этих, если беды вообще можно измерять какой бы то ни было мерой…
Малка-Рива не задерживалась в столовой и сразу шла проведать Гителе, которая всегда лежала в одинаковом положении и смотрела в одну точку.
Склонившись над ней, Малка-Рива кричала ей прямо в лицо, точно обращалась к глухонемой:
— Здравствуй, Гителе… Узнаешь меня? Ведь это же я, Малка-Рива!
Глядя на Гителе, Малка-Рива иной раз ловила себя на том, что в душе у нее шевелится мелкая зависть к остаткам былой роскоши Машберов: дом, кровать, комната, крыша над головой… Хотелось сказать себе самой: «И в несчастье удача нужна…» Но Малка-Рива тут же спохватывалась и, видя, что Гителе ничего не слышит, говорила: «Положим, завидовать нечему… Горе сломило и ее… Дурой нужно быть, чтобы захотеть поменяться с ней местами…»
Она долго сидела в комнате у Гителе, потом прощалась, снова проходила через столовую и, получив жалкое подаяние, ради которого пришла, как можно скорее покидала дом, чтобы освободиться от гнетущего чувства, которое необходимо было стряхнуть с плеч, подобно пыли.
Понятно, что и Лузи испытывал большое огорчение, когда посещал дом брата. Уже приближаясь к нему, он видел, что все здесь пришло в упадок. Он вспоминал довольство и покой, которые совсем еще недавно царили у Мойше Машбера. Дом был расположен в тихом месте, вдалеке от города, и, чтобы попасть сюда, нужно было пройти по деревянному мосту, переброшенному через реку. Берега реки заросли камышом, который давал ощущение покоя и летом, и зимой. Затем Лузи оказывался во дворе, в саду, где гулял иной раз днем или вечером — с братом, в одиночестве или с кем-либо из домочадцев Мойше, беседовал с ними, сидя на удобной скамье или в садовой беседке.
Лузи вспоминал комнаты в доме Мойше — просторные, с высокими потолками, с выкрашенными масляной краской стенами, с навощенными полами, особенно блестящими в гостиной, которую ему обычно предоставляли. Из окон гостиной он в субботу днем смотрел на улицу и видел гуляющих, приходивших из города во двор брата, открытый в субботу для всех, пить воду из источника; гуляющие осматривали богатые дворовые постройки, цветник перед парадным входом, за которым ухаживал опытный садовник, потом шли в сад, расположенный за домом и тоже хорошо ухоженный, с усыпанными песком дорожками, со скамьями под деревьями и решетчатыми беседками для взрослых и детей…