Вчера она попросила называть ее Полин.
— Я придумываю новое имя в зависимости от того, в какой нахожусь стране.
— Хочешь сказать, что Астрид — не настоящее имя?
— Настоящее, если ты меня так зовешь и я отзываюсь.
— Какое у тебя имя?
— Полин.
— Это французское. А самое первое?
— Первых имен не существует. Все имена употребляли и раньше.
Я сжал зубы и подумал: что я делаю с этой ненормальной? Она слишком много говорит, ее слезы меня сначала расстраивают, затем утомляют, и я все больше и больше убеждался, что она лечилась в доме для умалишенных, а если нет, ей надо подумать туда устроиться.
Ла-ла-ла-ла
Хотел закрыться от нее, но не получилось. Астрид, или Полин, или как там ее еще проникала в мои мысли и мое сознание, находя в книгах те места, которые я подчеркивал. Недавно она обнаружила, что я отметил у Лермонтова: «…я был угрюм, — другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, — меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, — меня никто не понял: и я выучился ненавидеть». Это место ее особенно заинтересовало, потому что было подчеркнуто, обведено, выделено маркером и снабжено комментарием: «Мое детство». Следует быть осторожнее и не оставлять на бумаге проблесков души.
Пора кончать, однако не знаю, как этого добиться, поскольку, чувствуя мое равнодушие, она все сильнее в меня влюбляется. Если бы я хотел с ней остаться, она, наверное, вышвырнула бы меня вон, но, понимая, что я намерен уйти, хочет остаться сама. Астрид понимает: выталкивать за дверь того, кто и сам намерен дать деру, вовсе не так приятно.
Отвратительный день
Снова объявился Эдди. Я стоял на улице Риволи и раздумывал, погонится ли за мной продавец, если я стащу всего один жареный каштан, и в этот момент у меня возникло странное ощущение, что со мной говорят, только не на языке слов, а при помощи энергии и колебаний. Обернувшись, я увидел, что на меня уставилось его перекошенное азиатское лицо, — мы смотрели друг на друга, но ни один не двигался с места. И так долго-долго. Наконец он с кротким видом помахал мне и пошел сквозь толпу пожать руку, которую я держал в кармане так, что ему пришлось ее оттуда вытаскивать. Мы дружески поболтали, и я удивился, насколько я обрадовался знакомому лицу. Узнаваемость — очень важная черта лица. Лицо Эдди мне не нравилось, но оно было чистым и сияющим, как кафель в ванной в номере дорогого отеля. Не понимаю, как мы нашли друг друга: если я говорю кому-то «прощай», то считаю, что это навсегда. Мы прошлись по морозцу в зимнем свете, и Эдди сказал, что работает рядом с портом, спросил, есть ли у меня работа и как я обхожусь без нее. Я ответил, что нашел женщину, поскольку это было единственное внешнее событие — внутри у меня тоже кое-что происходило, но это его не касалось и, кроме того, это невозможно было выразить.
— Как она выглядит? — спросил Эдди.
Я не умею описывать людей и понес что-то вроде показаний на допросе в полиции: рост пять футов, семь дюймов, белая, волосы каштановые…
Эдди, снова пытаясь заползти в мою жизнь, сказал, что ему хочется с ней познакомиться. Я решил, что он для меня большая проблема — уж слишком он любезен, слишком доброжелателен, услужлив и дружелюбен. Проблема. Ему что-то от меня надо. Не знаю зачем, я пригласил его поужинать и тут же подумал: теперь я от него никогда не отвяжусь.
— От кого не отвяжешься? — спросил Эдди, и, когда загорелись уличные фонари, я понял: у меня выработалась привычка размышлять вслух.
Наверное, будний день
Меняю мнение об Эдди. Хотя он постоянно охлаждает меня своим подозрительным навязыванием дружбы, мне нравится его противоречивость — человек на пике физической формы отказывается ходить куда бы то ни было, ненавидит всех туристов подряд, особенно если они загораживают ему вид на Эйфелеву башню, и, хотя его одежда безукоризненно выстирана или вычищена, он никогда не чистит зубы. Но больше всего мне в нем нравится то, что он искренне интересуется всем, что связано со мной, всегда хочет знать мои мысли, смеется моим шуткам и то и дело называет меня гениальным. Как же может не понравиться такой человек?
Странная троица: Эдди, Астрид и я. Поначалу, когда мы вместе обедали, они застывали, если я куда-нибудь уходил, и я посмеивался, наблюдая, как эти двое взрослых не хотят оставаться вдвоем в одной комнате. Но вскоре между ними возникло нечто вроде квазидружбы, которая основывалась на их подтрунивании над моей неуклюжестью, забывчивостью и расхлябанностью в отношении гигиены, изумление по поводу моих недостатков — вот та почва, которая их объединяла.
Иногда мы втроем прогуливались вдоль Сены. Покупали дешевое вино, хлеб, сыр, говорили обо всем на свете, но меня обычно выводит из себя необходимость выслушивать чужие мнения. Я считаю — люди говорят то, что слышали раньше, или отрыгивают мысли, которыми их накормили в детстве. Каждый имеет право на свое мнение, и я никогда не обрываю человека, когда он его высказывает, но разве можно быть уверенным, что это его мнение? Я не уверен.
Катастрофа!
Вечером Астрид, Эдди и я отправились в прачечную и, чтобы скоротать время, стали угадывать, откуда на нашей одежде взялись пятна. Астрид думала, что винные пятна — это кровь, следы кофе — туберкулезная мокрота. Погода стояла холодная, окна прачечной-автомата были закрыты, и мы не видели, что творится на улице. Эдди наклонился над сушильным аппаратом, подносил одежду к носу и с удовольствием нюхал каждую вещь, прежде чем сложить с такой педантичностью, словно собирался послать свое исподнее на войну.
— Эй, что за черт! — внезапно воскликнул Эдди и, нюхая одежду, морщился каждый раз, как только с силой втягивал носом воздух. — В машине что-то постороннее. Несет дерьмом! — Он потряс тряпкой перед носом Астрид.
— Ничего не чувствую.
— Как ты можешь ничего не чувствовать? Допустим, ты не чувствуешь то, что чувствую я, но что-то ты должна чувствовать!
— Не чувствую ничего дурного.
— Мартин, а ты чувствуешь, что воняет дерьмом?
Я нехотя принюхался:
— Отлично пахнет.
— По-твоему, дерьмо отлично пахнет?
Эдди засунул голову в сушильный аппарат и понюхал. Я рассмеялся, Астрид тоже — это был хороший момент, а Эдди ударился головой обо что-то в сушилке.
Ребенок! Будь он неладен! Обгаженное, тупоголовое, бесформенное двуногое! Беззубый гомункул! Инкарнация эго! Требовательный змееныш! Безволосый пищащий примат!
Моя жизнь была кончена.
На помощь!
Тема момента: аборт. Я яростный сторонник. Слушал себя, когда в разговоре с Астрид превозносил его преимущества, словно это новая время сберегающая технология, без которой мы больше не можем обходиться. Как всегда, ее ответы колебались от неясных, туманных — к откровенно загадочным. Она заявила, что аборт скорее всего бессмысленное дело, хотя я не понял, что она хотела сказать.
Секс: спичка, при помощи которой вспыхивает человеческий фейерверк. В нашем лишенном любви дворце мы сотворили ребенка. Почти сломленный и полный нового, устрашающего смысла, я совершил потрясающее открытие, что у меня нет ни силы, ни воли, ни хитрости, ни аморальности, чтобы смыться из страны и больше никогда сюда не возвращаться. К своему ужасу, я обнаружил, что принципы просочились в ткань моего существа. Я не мог вспомнить ни единого примера моральной стойкости своих родителей, но во мне это присутствовало, и я понимал, что не в состоянии покинуть Астрид. Я попался. Безнадежно попался!
Много позже
Не писал много месяцев. Астрид беременна. Зародыш проявляет характер. Захватчик приближается. Мой личный взрыв рождаемости — удар в спину моей независимости. Буду ли я сожалеть, если он умрет?
Положительное единственно в том, чтобы обзавестись ребенком: учиться у него совсем не тому, что другие, — не обращать внимания на его тошнотворные попытки управляться с ручками-ножками и какать, что до такой степени умиляет родителей, что они до тошноты повторяют одно и то же, а вы в один прекрасный момент обнаруживаете, что не только ненавидите всех детей подряд, но испытываете бессознательную неприязнь к котятам и щенкам. Мне пришло в голову, что я могу учиться у ребенка природе человека. И если принять на веру слова Гарри, что я прирожденный философ, это будет честолюбивый философский проект. Что, если поместить ребенка в глубь темного шкафа? Или в увешанную зеркалами комнату? Или — увешанную картинами Сальвадора Дали? Разумеется, дети должны учиться улыбаться, но что произойдет, если я не покажу ему, как надо смеяться? У него не будет ни телевидения, ни кино и, может быть, даже общения. Что случится, если он не будет видеть никого, кроме меня? Или даже себя? Разовьется ли жестокость в этой Вселенной в миниатюре? Сарказм? Ярость? Да, здесь есть чему поучиться. Но с какой стати останавливаться на одном ребенке? Можно обзавестись коллективом детей, или «семьей», и, устраивая каждому свое окружение, определять, что у человека от природы, что неизбежно, что обусловливается средой и что является условным рефлексом. Кроме всего прочего, я попытаюсь воспитать существо, которое будет понимать самое себя. Что, если дать ему толчок к самосознанию в необычно раннем возрасте — например, в три года? Или даже раньше? Потребуются специальные условия для расцвета самосознания. Одно очевидно: ребенок в полной мере познает одиночество.