— С этой женщиной? Вы не были в браке?
— Господи, конечно, нет! В своей жизни я ни разу не приближался к алтарю.
— А ты… как бы это сказать… ты ее любил?
— Не знаю, как ответить на твой вопрос, Джаспер. В самом деле не знаю.
— Попытайся.
— Нет.
Вечером я услышал из ванной стук молотка, а когда туда вошел, увидел, что отец вешает занавески на зеркало.
— Чем ты занимаешься?
— Ты еще поблагодаришь меня за этот день, — сказал он.
— Отец, расскажи мне о ней. Какой она была?
— Ты все о своем?
— Да.
— Сейчас, мне надо закончить.
Он закрепил стержень и нацепил на него бежевые занавески со шнурком.
— Почему люди смотрят на себя, когда чистят зубы? Разве им не известно, где у них зубы?
— Отец!
— Что? Боже мой, что тебе хочется узнать? Факты?
— Она была австралийкой?
— Нет, европейкой.
— Откуда?
— Точно не знаю.
— Как ты можешь этого не знать?
— Почему ты внезапно заинтересовался матерью?
— Понятия не имею. Наверное, оттого, что я сентиментален.
— А я нет! — отрезал он и продемонстрировал мне самую знакомую часть его тела — спину.
В последующие месяцы я давил, нажимал и подталкивал отца и извлек из него следующие скудные сведения: мать, на определенный вкус, была красива, много поездила по миру и не любила, чтобы ее снимали, как большинство людей не любят, когда у них отнимают деньги. Она свободно говорила на многих языках, умерла в возрасте что-то от двадцати шести до тридцати пяти лет, и хотя ее называли Астрид, скорее всего это было ее ненастоящее имя.
— И еще она терпеть не могла Эдди, — как-то заметил отец.
— Она знала Эдди?
— Я познакомился с Эдди примерно в то же время.
— В Париже?
— Наоборот, когда меня там не было.
— И чем ты занимался, когда тебя там не было?
— Как обычно: мотался туда-сюда.
Эдди был лучшим другом отца, худощавым тайцем с жидкими усиками — человеком по виду в самом расцвете лет и ни днем позже. Когда он стоял рядом с моим бледным отцом, никто бы не сказал, что эти люди — друзья, а не врач со своим больным. Мне стало ясно, что именно Эдди надо порасспросить о матери. Найти его оказалось непросто. Он часто и непредсказуемо переезжал из страны в страну, и я понятия не имел, зачем он отправляется в путешествия — по делам, ради удовольствия, от непоседливости, спасаясь от геноцида или на спор. Эдди на все напускал туману — например, он никогда не заходил настолько далеко, чтобы объяснить, что ездил к родственникам в провинцию Таиланда Чиангмай, а просто упоминал, что «побывал в Азии».
Я ждал полгода, пока он не объявится. А тем временем подготовил список вопросов, снова и снова прокручивая в голове беседу с ним, в том числе и его ответы. Я предполагал — и, как оказалось, ошибся — пылкую романтическую историю по сценарию «Ромео и Джульетты»: безгрешная мать жертвует собой ради любви. Любовники клянутся совершить самоубийство, но отец в последнюю секунду отказывается.
Наконец однажды утром, когда я чистил зубы перед занавешенным зеркалом, раздался сладкий голос Эдди:
— Марти, ты здесь? Или я говорю с пустой квартирой?
Я выбежал в гостиную.
— Ах это ты! — И прежде чем я, как всегда опаздывая, сумел попросить: «Не надо», нацелился висящим на шее «Никоном» и щелкнул меня.
Эдди был помешан на фотографии и не мог прожить пяти минут, чтобы не сделать моего снимка. Он умел делать много дел одновременно: смотреть в видоискатель «Никона», курить, снимать и приглаживать волосы. Он говорил, что я фотогеничен, а я не мог его опровергнуть — он ни разу не показал результатов съемки. Я даже не знаю, проявлял ли он пленки, и даже — заряжал ли фотоаппарат. Это была еще одна сторона его патологической таинственности. Он никогда не рассказывал о себе. Не говорил, чем занят целый день. И вообще был ли у него этот день. Он был отстранен душой и телом.
— Как отец? Крутится?
— Эдди, ты знал мою мать?
— Астрид? А как же. Конечно, знал. Какой позор!
— А что? Я не знаю.
— В каком смысле?
— Расскажи мне о ней.
— Хорошо.
Эдди плюхнулся на диван и похлопал по соседней подушке. Я, волнуясь, прыгнул на нее, еще не представляя, насколько не удовлетворит меня разговор: предвкушая беседу, я совсем забыл, что Эдди считался самым худшим на свете рассказчиком.
— Я встретил ее в Париже вместе с твоим отцом, — начал он. — Наверное, это была осень, потому что листья успели побуреть. Мне нравится, как американцы называют осень — fall, падение… И сама осень мне нравится. А также весна. А лето терпеть не могу — три дня еще выдерживаю, а потом впору забираться в морозильник для мяса.
— Эдди…
— Извини, я отвлекся. Хотя еще не сказал, как отношусь к зиме.
— Давай о моей матери.
— Хорошо, о твоей матери. Она отличалась красотой. Не думаю, что она была француженкой, но имела такое же физическое строение. Все француженки миниатюрные, худощавые и с крохотным бюстом. Если нравятся крупные груди, придется пересечь границу Швейцарии.
— Отец говорил, вы познакомились с ней в Париже.
— Правильно. В Париже. Очень скучаю по Парижу. Ты знаешь, что во Франции другое слово, если надо сказать, что тебе что-нибудь противно? «Гадость» не подойдет. Они говорят berk — «фу». Странно. То же самое, если ударишься, — кричат «ай!», а не «ой!».
— Что мой отец делал в Париже?
— Тогда — ничего, как, собственно говоря, и теперь, только в то время он занимался этим во Франции. Хотя не совсем ничего. Писал заметки в маленькую зеленую тетрадку.
— Все тетрадки отца черные. Он никогда не пользуется другими.
— Та была определенно зеленой. Могу легко ее представить. Плохо, что ты не способен видеть картины, которые сейчас кружатся у меня в голове. Они чертовски яркие. Вот бы иметь возможность проецировать их на экран и продавать билеты. А цену назначишь по своему усмотрению.
Я встал с дивана, сказал Эдди, чтобы он продолжал без меня, и пошел в спальню отца. Там я долго стоял в дверях, глупо вглядываясь в царивший в комнате хаос и беспорядок, который то ли скрывал, то ли нет историю моей матери в зеленой тетрадке. Обычно я не вхожу в спальню отца по той же причине, по которой люди не врываются в туалет поболтать с находящимся там человеком, но в данном случае были веские основания нарушить правила. Я вступил в отверстый кишечник отца, эту ошеломляющую бурю в пустыне; спать здесь было само по себе достижением.
Я приступил к делу. Прежде всего мне предстояло проложить дорогу среди желтых подшивок газет, размерами соперничающих с теми, что собраны в публичной библиотеке. Они возвышались на полу, лежали по углам и устилали весь пол к кровати. Я шел по газетам, перешагивал через предметы, которые отец не иначе как вытащил из мусорных баков и человеческих ртов. Мне попадались вещи, которые я считал давно пропавшими: томатный соус, горчица, чайные ложки, суповые ложки и глубокие тарелки. В одном из шкафов под кипой одежды я обнаружил первую стопку тетрадей. Их тут была целая сотня, но все черные. Черные, черные, черные. Во втором шкафу лежала еще одна сотня, но все, к моему разочарованию, тоже черные. Я влез в шкаф, он оказался очень глубоким. Там валялись журналы, но я не хотел тратить на них время. Из всех фотографий отец зачем-то вырезал глаза, но я не стал об этом размышлять. Человек, читая журнал, вправе избавиться от глаз, если ему кажется, что они слишком нагло на него таращатся. Разве не так? Я оставил журналы в покое и пополз дальше в глубь шкафа (да, этот шкаф оказался в самом деле необъятным). Там обнаружилась коробка, в которой хранились еще одна стопка тетрадей и все вырезанные из журналов глаза. Пока я возился с тетрадками, глаза безжалостно сверлили меня взглядами и, мне показалось, изумились вместе со мной, когда на дне под картонным клапаном я нашел зеленую.
Я схватил ее и бросился вон из удушливой комнаты. В гостиной Эдди все еще беседовал сам с собой. Я отправился к себе изучать находку.