В течение четырех часов [12]отряд Павла Алексеевича мужественно отражал наступление корпуса маршала Нея и подошедших к нему на помощь войск Мюрата и Жюно. Все атаки французов были отбиты. Вечером этого дня наконец все русские корпуса вышли на столбовую дорогу. Армия была спасена, но бой продолжался. Поздно вечером Ней еще раз попытался прорвать центр русских сил, и Павел Алексеевич повел полк в контратаку.
«…Едва я сделал несколько шагов в голове колонны, как пуля ударила в шею моей лошади, от чего она, приподнявшись на задние ноги, упала на землю. Видя сие, полк остановился; но я, соскочив с лошади, и, дабы ободрить людей, закричал им, чтобы шли вперед за мною, ибо не я был ранен, а лошадь моя, и с сим словом, став на правый фланг первого взвода колонны, повел оную на неприятеля, который, видя приближение наше, остановись, ожидал нас на себя. Не знаю, отчего, но я имел предчувствие, что люди задних взводов колонны, пользуясь темнотою вечера, могут оттянуть, и потому шел с первым взводом, сколько можно укорачивая шаг, дабы прочие взводы не могли оттягивать. Таким образом приближаясь к неприятелю, уже в нескольких шагах, колонна, закричав „ура!“, кинулась в штыки на неприятеля. Я не знаю, последовал ли весь полк за первым взводом; но неприятель, встречая нас штыками, опрокинул колонну нашу, и я, получа рану штыком в правый бок, упал на землю. В это время несколько неприятельских солдат подскакали ко мне, чтоб приколоть меня, но в самую ту минуту французский офицер по имени Этиен, желая иметь сам сие удовольствие, закричал на них, чтобы они предоставили ему это сделать.
„Пустите меня, я его прикончу“, — были его слова, и с тем вместе ударил меня по голове имевшеюся в руках его саблею. Кровь хлынула и наполнила мне вдруг и рот и горло, так что я ни одного слова не мог произнести, хотя был в совершенной памяти. Четыре раза наносил он гибельные удары по голове моей, повторяя при каждом: „Ах, я его прикончу“, но в темноте и запальчивости своей не видал того, что чем более силился нанести удар мне, тем менее успевал в том: ибо я, упав на землю, лежал головою плотно к оной, почему конец сабли его, при всяком ударе упираясь в землю, уничтожал почти оный так, что при всем усилии его он не мог мне более сделать вреда, как только нанести легких ран в голову, не повредя черепа. В этом положении казалось, что уже ничто не могло спасти меня от очевидной смерти, ибо, имея несколько штыков упертыми в грудь мою и видя старание господина Этиена лишить меня жизни, ничего не оставалось мне, как ожидать с каждым ударом последней моей минуты. Но судьбе угодно было определить мне другое. Из-за протекавших над нами облаков, вдруг просиявшая луна осветила нас своим светом, и Этиен, увидя на груди моей Анненскую звезду, остановив взнесенный уже, может быть, последний роковой удар, сказал окружавшим его солдатам: „Не трогайте его, это генерал, лучше взять его в плен“. И с сим словом велел поднять меня на ноги. Таким образом, избежав почти неминуемой смерти, попался я в плен неприятелю».
Один из современников П. А. Тучкова писал о судьбе этого боя и личных качествах Павла Алексеевича так: «Блистательный подвиг Тучкова, поглощенный… громадностью… событий, не был в свое время достойно оценен. Впоследствии император Александр уподобил сражение под Лубиным Кульмскому бою».
«…Не более как через полчаса довели меня до места, где находился неаполитанский король Мюрат, как известно, командовавший авангардом и кавалериею неприятельской армии. Мюрат тотчас приказал своему доктору осмотреть и перевязать раны мои.
Потом спросил меня, „как силен был отряд наших войск, бывших в деле со мною“, и когда я ему ответил, что нас было в сем деле не более 15 000, то он с усмешкою сказал мне: „Говорите другим, другим! Вы были гораздо сильнее этого“, на что я ему не отвечал ни слова. Но когда он мне стал откланиваться, то я вспомнил, что покуда меня вели до него, то храбрый мой Этиен, услыша от меня несколько слов по-французски, начал меня убедительно просить, чтобы, когда я буду представлен неаполитанскому королю, замолвил бы о нем хотя одно слово, которое, конечно, сделает его счастливым. Я не хотел ему платить злом, откланиваясь королю, сказал, что имею к нему просьбу.
— Какую? — спросил король. — Я охотно сделаю угодное вам.
— Не забыть о награждениях офицера сего, который меня к вам представил.
Король усмехнулся, и, поклонясь, сказал мне:
— Я сделаю все, что только можно будет, — и на другой день г. Этиен был украшен орденом Почетного Легиона.
Король приказал отправить меня, в сопровождении адъютанта своего, в главную квартиру императора Наполеона, находившуюся в г. Смоленске. С большим трудом переправились мы через сожженный нами городской на Днепре мост, который кое-как французами был уже исправлен. В глубокую полночь привезли меня в Смоленск и ввели… в комнату довольно большого каменного дома, где оставили меня на диване».
«…На другой день поутру явился ко мне известный всем главный доктор французской армии Ларрей. Он осмотрел и перевязал раны мои, и так как лично я его не знал, то объявил мне между прочими своими рассказами, что он главный доктор армии, что он был с Наполеоном в Египте и что он также имеет генеральский чин. Расспрашивая меня или, лучше сказать, сам мне все рассказывая, он спросил меня, не знавал ли я когда в Москве доктора Митивье? Когда я ему отвечал, что я его очень хорошо знал и что даже лечился у него в Москве, то он предложил мне, не хочу ли я его видеть, ибо он находится в Смоленске при главной квартире армии, и потому он может тотчас прислать ко мне. И в самом деле через час явился ко мне г. Митивье, коему я весьма был рад, ибо он один был из всех тогда окружавших меня, коего я знавал когда-нибудь. <…>
На третий день поутру вошел ко мне французский генерал Дензель, комендант главной квартиры Наполеона, и, между прочим, сказал мне, что он имеет приказание узнать от меня, куда я хочу быть отослан, ибо по причине совершенного разорения Смоленска оставаться в оном мне никак невозможно. Я отвечал ему, что для меня все равно, где б мне ни приказано было жить, и что я в положении моем располагать собою не могу; но если сие сколько-нибудь зависеть будет от моего желания, то я хотел бы только того, чтоб мне не было назначено местопребывание в Польше; во всяком же другом месте для меня все будет равно, только чем ближе будет к России, тем лучше, а потому, если бы можно было, я хотел бы, чтоб меня отослали в Кенигсберг или Эльбинг, уверяя, что я в обоих сих городах могу жить очень покойно и приятно, что я и предоставил совершенно на волю его. <…> Под вечер того дня, когда я сидел в моей комнате один, размышляя о горестном положении моем, на дворе уже было довольно темно, дверь моя отворилась, и кто-то, вошед ко мне в военном офицерском мундире, спросил меня по-французски о здоровье моем. Я, не обращая большого внимания, полагая, что то был какой-нибудь французский офицер, отвечал ему на вопрос сей кое-как, обыкновенною учтивостью. Но вдруг услышал от него по-русски: „Вы меня не узнали, я Орлов, адъютант генерала Уварова, прислан парламентером от главнокомандующего с тем, чтоб узнать, живы ли вы и что с вами сделалось?“ Сердце во мне затрепетало от радости, услышав неожиданно звук родного языка;я бросился обнимать его, как родного брата. Орлов рассказал мне беспокойство на мой счет моих братьев и главнокомандующего, ибо никто в армии нашей не знал, жив ли я еще и что со мной случилось. Предавшись полной радости и считая, что никто не будет понимать нас, если будем говорить по-русски, я стал было ему рассказывать разные обстоятельства, касавшиеся до военных наших действий, но вдруг отворилась дверь, и из-за оной показалась голова. Это был польский офицер, проведший ко мне Орлова, который напомнил ему, что на сей раз более он оставаться у меня не может; и я должен был с ним расстаться. При прощании нашем Орлов обещал мне, получа депеши, прийти еще раз проститься со мною; но, как я после узнал, сделать ему сего не позволили, и я уже более не видал его.