И вернулся к чужестранцам. Мужчина при виде меня встал и выразил благодарность за мое участие, проявившееся в том, что я позволил им остаться.
— Спасибо, что приютили нас. Я догадался, что ресторан уже закрыт.
— У нас на Джемаа, — отвечал я, — заведения открываются и закрываются, когда угодно служащим, не то что в Лондоне или Париже. У нас нет такого понятия как «часы работы». У площади Джемаа свои ритмы; они меняются день ото дня. Ничто не высечено на скрижалях; все подлежит корректировке. Иначе что за радость быть здесь? Поэтому — добро пожаловать в «Аргану». Надеюсь, мне удастся загладить впечатления, полученные вами на площади, какими бы тяжелыми они ни были.
Мои слова заставили женщину очнуться; до сих пор она сидела не шевелясь. Женщина склонила голову набок и долго смотрела на меня в молчании. Взгляд ее глаз, серых как дым, поразил глубиною. Стало не по себе; я не выдержал и отвернулся.
Когда женщина наконец заговорила, голос был так тих, что пришлось просить ее повторить.
— Я думала, магрибцы если не гостеприимны, то хоть учтивы.
Реплика угодила не в бровь, а в глаз. Я жестоко покраснел.
— Там, на площади, попадаются субъекты безнадежно невежественные, мадам, — заговорил я. — Невежество помрачает разум; помраченный разум побуждает к постыдным поступкам. Надеюсь, вы не станете по нескольким негодяям судить обо всех марракешцах, ибо наша культура проповедует уважение к любому гостю.
Женщина внимательно изучала мое лицо. Я догадался; она прикидывает, можно ли мне доверять. Через некоторое время она спросила:
— Что же такое есть во мне, что помрачило их разум?
Я принялся измышлять подобающий ответ, потом решил говорить напрямую, единственно с целью помочь чужестранке уяснить суть случившегося и в будущем избегать подобных инцидентов.
— Их разум, мадам, помрачила ваша красота. Для них она искушение, притом вселяющее ужас.
— Искушение, вселяющее ужас?
— Да, ибо ваша красота безусловна и вся напоказ. Простите мою прямоту, только вы в темноте — ариана, обнаженная будто солнце; тех же, кто рыщет в ночи, бессознательно к вам влечет.
Лицо женщины стало печальным, затем приняло строгое выражение: у губ залегла горькая складка, между бровями появилась глубокая морщина.
— Красиво говорите, — произнесла женщина, — только ваши велеречия не умаляют мерзости, что сотворили со мной сегодня. И сотня пар глаз, наставленных на меня и моего мужа точно пистолетные дула, следящих за каждым нашим шагом по площади, — сотня пар этих глаз от ваших велеречий тоже никуда не девается.
Она помолчала и уже мягче спросила:
— Добавить что-нибудь можете?
— Ничего, мадам, кроме предостережения: не ходите вечером на Джемаа. Возвращайтесь завтра. Днем на площади царствует солнечный свет; днем вам откроются тайны Джемаа, оживут ее чары; днем вы увидите Джемаа в простоте и величии, неизменных с незапамятных времен. Но остерегайтесь ходить сюда с наступлением темноты; слышите — остерегайтесь!
Некоторое время женщина молчала. Затем подняла на меня спокойный, уверенный взгляд и расправила плечи.
— Весьма неприятно, — мягко сказала она, — только я все равно намерена вернуться на площадь. Прямо сейчас. Музыка заводит меня — хочу слушать барабаны в естественной обстановке. Для этого мы приехали в Марракеш. Днем и барабаны не те. Короче, мы идем на Джемаа.
Я потупил взгляд, отвернулся. Мне было страшно за чужестранку, и страх отразился на моем лице. Я гадал, уловила ли женщина, сколь прекрасной кажется мне. Впервые в жизни я мысленно проклял обманчивость Джемаа, двуликой как Янус.
Мужчина повернулся на стуле, стал смотреть в направлении Джемаа. Я проследил его взгляд. На оконных стеклах мелькали тени. Костры и факелы испещряли площадь.
В ресторане царила тишина, а с площади доносился барабанный бой, как обычно, вперемежку с одобрительными возгласами, хлопками и свистом.
Чужестранец вздрогнул и отвел взгляд.
И заговорил, будто сам с собой:
— Иногда еще спасибо скажешь судьбе за новую беду, ибо она отвлекает от беды прежней, что томила душу и разум.
Я так и не понял, ко мне ли обращался чужестранец, и хотел переспросить, но он вдруг взял жену за руку и медленно погладил длинные пальцы, кисть, запястье. Обращаясь теперь уж точно к ней, чужестранец сказал:
— Когда главное в жизни представляется неподконтрольным, способность контролировать мелочи приобретает чрезмерную важность.
Женщина неотрывно смотрела на него. Хотя она сидела в профиль ко мне, я видел, что и глаза, и густые ресницы мокры от слез.
— Нужно идти, — произнесла она.
Он притянут ее к себе, продолжая гладить пальцы. Она скрестила ноги, замерла, положила голову ему на плечо. Оба смотрели прямо перед собой, в темноту площади, и были настолько поглощены друг другом, что, кажется, позабыли о моем присутствии.
Женщина крепче прижалась к мужу.
— Далеко отсюда до пустыни, милый?
— Вовсе нет, любовь моя. Близость пустыни здесь ощутима повсюду.
— Я слышала, пустыня бездонна словно океан.
— В пустыне самые прекрасные закаты и восходы; по крайней мере так говорят. Говорят, пурпурный свет омывает барханы, льется на белые лица скал.
Она заглянула ему в глаза:
— Это ведь искушение, верно?
Он выразил согласие кивком.
— Должно быть, со временем человек сам становится частью пустыни, — произнес он. — Тенью пустыни, без плоти и сути.
Они все так же смотрели на окна. Мужчина развернул запястье женщины, и я заметил грубый рубец шрама с внутренней стороны, там, где вены.
Через некоторое время, будто вспомнив, что они не одни, чужестранец взглянул на меня и виновато улыбнулся.
— Спасибо, что беспокоитесь за нас. Только напрасно — мы вполне способны о себе позаботиться. Мы уже уходим.
Я понял, что мешаю. Поклонился и ушел. Грусть охватила меня. Чужестранцы сидели за столом, прижавшись друг к другу, не как два отдельных человека, каждый со своей бедой, а словно сплавленные в единое целое, неразделимое.
Набиль
Я смерил Набиля недоверчивым взглядом.
— То есть ты хочешь сказать, что позволил чужестранке вернуться на площадь, несмотря на случившееся, и что даже муж ее не стал отговаривать?
— Именно так, дорогой мой рассказчик. Чужестранка снова пошла на площадь. Что вызывает твое недоверие? Ей так хотелось, и она объявила о своем желании; вряд ли муж, а тем более я, мог ее отговорить. Она бы все равно не послушалась, невзирая на мои предостережения. Что касается мужа, он, видимо, просто смирился и, последовав за женой, избежал ссоры.
Я опять не поверил, о чем и заявил без обиняков.
— Да что тебя так удивляет, Хасан? Это ведь в женском характере — желать запретного.
— Нет, — упирался я. — Это неправильно. Не могу с тобой согласиться.
— Где уж тебе, неисправимому идеалисту.
Во взгляде Набиля мелькнула тревога.
— Впрочем, отсюда вытекает совершенно другой вопрос. Нечто в этих чужестранцах — особенно в мужчине — напомнило мне тебя, Хасан. Есть у вас с ним общая черта.
— Какая же?
— Сам постоянно этим вопросом задаюсь, но до ответа пока не додумался. Может, все дело в том, что вы из одного племени — племени рассказчиков. А может, истории тут ни при чем; может, проблема куда глубже.
— Глубже? В каком смысле, дружище?
— Я часто об этом думал, — печально произнес Набиль, — и всякий раз гнал неизбежно возникавший вопрос. Очень уж он, вопрос, для тебя обидный.
— Что за вопрос, Набиль?
— Я надеялся, ты не станешь допытываться, Хасан.
— А я вот допытываюсь.
— Значит, едва вопрос будет облечен в слова, ты поймешь, почему я называю его обидным. Смущение же мое вполне сравнится с твоим.
— Не важно. Говори.
— Хорошо. Ответь, Хасан, в ту ночь ты был сообщником чужестранцев — или их врагом?
Я рассмеялся.
— Ты не преувеличивал. Вопрос и правда обидный.