Американке было почти не под силу это вынужденное объяснение. И остальным моим попутчикам, расставшимся со мной в Неаполе, было в те минуты явно не по себе.
...Когда я вернулась в город из Помпеи, «Виктория» еще стояла в порту. Она выглядела совсем хрупкой рядом с тяжелыми военными кораблями — как девочка рядом с солдатами в грубых касках и шинелях. Мне захотелось проводить «Викторию» по традициям нашей советской вежливости. Да, наши мужчины нередко забывают встать, когда женщина входит или уходит. Но сколько раз, провожая меня в дальний путь, люди по традиции дружбы ожидали, пока самолет, поезд или пароход скроется из виду!..
Я прошла в самый дальний конец пристани и стояла там, глядя, как уползали в трюм канаты, придерживающие «Викторию» у причала, как матросы убирали сходни. Потом «Виктория» плавно и легко пошла за буксиром сквозь пелену дождя. Я стояла и смотрела на нее. Одна. Остальных провожающих, наверно, разогнала плохая погода... И вдруг я поняла, что моя вежливость полностью оценена: мне махали платками и шляпами все пассажиры «Виктории». Одни кричали, называя меня по имени. Другие просто кричали: «Москва!» И я в последний раз повторяла имена, которые больше не должна была называть — нигде, включая эти путевые записки...
«Викторию» закрыли стоящие на рейде военные корабли — они, создающие «такое положение» в странах, мешающие дружбе людей. Подошел служитель порта в форме, попросил у меня паспорт. Я показала.
— Коммунистка! — неопределенно произнес человек в форме, как будто просто констатируя факт.
— Коммунистка, — подтвердила я.
— А кого же вы провожаете? Кто там на пароходе?
— Англичане и американцы! — сказала я, все еще глядя вслед «Виктории».
— Капиталисты! — так же неопределенно, как бы просто констатируя факт, произнес человек в форме.
— Капиталисты! — машинально подтвердила я, смахивая с лица, кажется, дождь.
— Вы надолго в Италию? — спросил служащий. Может быть, ему полагалось задавать вопросы. Поэтому я объяснила:
— На две недели. У меня виза. Посмотрите.
Человек в форме снова бережно взял мой красный паспорт и не раскрыл его, а просто подержал в руке, заслоняя другой ладонью от дождя. Мне показалось, что за безразличной маской служаки на мгновение проглянуло дружеское лицо рабочего итальянца, одно из тех лиц, которые я видела на фресках возле гостиницы «Медитерранео» и на улицах города.
— Гостите у нас подольше! — сказал человек в форме. — Такие гости лучше, чем вот эти! — Он с усмешкой показал на военные корабли. И может быть, в словах итальянца была не только легкая шутка. Может быть, человек в форме увидел мир разделенным и решительно причислил себя ко всему тому, что было крепко связано с моим красным паспортом. Причислил себя к лагерю мирных людей, друзей моей Родины, а не к лагерю военных кораблей, темно-серых, как пепел, засыпавший когда-то Помпею.
СОЛНЦЕ ЗА ПАРУ ФРАНКОВ
Она проснулась в своей каморке среди ночи от храпа за самодельной перегородкой, заменявшей стену, и от собственной злости. Еще, кажется, во сне злость подсказала ей привычное: «Нарочно, что ли, храпишь, как свинья?! Мальчишку разбудишь! Повернись, гадина, на бок!»
Двадцатилетняя дочь спала с мужем в третьем отсеке их одноэтажного домика — стандартного рабочего жилья этой парижской окраины. А мальчишка спал вместе с отцом на кухне, которая, как и во всех остальных здешних жилищах, была одновременно столовой.
Тревога за двенадцатилетнего сына, который не только мог проснуться от храпа, но и догадаться, что отец пьян, охватывала ее каждую ночь. Днем тревогу заслоняли привычные заботы.
Она уже было рванулась босиком, в ночной рубашке за перегородку, чтобы прошипеть ругательства и услышать в ответ такую же злобную брань. Но ком злости в горле начал таять. И она не рванулась, а села на постели, все еще слыша сквозь шум дождя, барабанившего по крыше, пьяный храп, но уже не злясь, а, кажется, удивляясь: «Господи! Что это он так храпит?!»
И тут же поразилась своему удивлению: она давным-давно отвыкла быть снисходительной и думать о человеке за перегородкой «он», а не «свинья» или «гадина». Откуда вдруг такая мягкость сегодня?.. Наверное, от музыки! Сто лет она не была в концерте — и вот попала. Случайно. Зять с дочкой не могли пойти, отдали ей свои билеты. А она совсем забыла, что когда-то любила музыку, и не хотела идти. Но не пропадать же билетам! Зять объяснил, что концерт не такой, когда за километр спрашивают: «Нет ли у вас лишнего?» Стало быть, билеты перепродать было трудно.
Предложила ему, который храпит сейчас за перегородкой, пойти вместе, он огрызнулся:
— Иди гуляй, у меня в цехе каждый день такие концерты, что голова лопается!
И она пошла одна — побежала по серым лужам серой каменной улицы к станции метро «Ля Шапелль».
Был концерт гастролирующего в Париже симфонического оркестра Би-би-си. Дирижировал Пьер Булез, соло на рояле исполнял Джон Огдон, получивший, как говорили, первую премию в Москве, на Втором Международном конкурсе Чайковского.
Она не пожалела нескольких сантимов — купила программку и уселась на свое место, ожидая начала концерта. Какие особенные, проникающие в душу названия у пяти пьес Шенберга: «Предчувствия», «Прошлое», «Цвета», «Перипетии», «Речитатив».
Но когда концерт начался, она долго не могла понять, что происходит: музыка не разрешала приблизиться к себе, топорщилась, как глупый птенец, кололась тысячами иголок, как еж.
Она вспомнила, что когда-то любила прийти в концерт и как бы лечь на волны музыки — пусть несет, куда хочет!.. Не тут-то было! Эта музыка вроде бы даже отталкивала, не признавая ее, уже старую и чужую для концертных залов Парижа.
С трудом, как бы приручая к себе дикую музыку, она наконец сумела подойти вплотную к мелодии. И обрадовалась. И особенно ей понравился «Взрыв» Булеза.
Композитор как бы удалял все лишнее из ее жизни, оставляя лишь самую суть. С жестким трением, с лязганьем каких-то цепей и цепочек, со скрежетом отдирались от сути жизни мелочные заботы: и ноябрьская скверная погода, и нудное сведение концов с концами, и дрязги на работе, и ноющая рука, — не удивительно за двадцать лет работы стенографисткой! Оставалось совсем другое — чистое, радостное, даже ураганно-радостное.
Не было уже «верчусь как белка в колесе», «кручусь как карась на сковородке», с дежурства — в магазин, из магазина — к домашним заботам, потом поспать, потом снова на службу. А было так, словно с легким звоном распахнулось окно в ее молодость.
И теперь, сидя на постели, она вспоминала эту молодость — так, будто оказалась на другой планете, где каким-то чудом уже была когда-то и сейчас неуверенно шла по ней, по планете, имя которой Любовь, шла семимильными шагами, шла рядом с ним, с человеком, который... о, господи! храпит за стеной!.. Но он сегодня как-то уж совсем дико храпит!
Он уже седой, у него огромный живот, глаза плохо видят, половины зубов, кажется, нет. У него руки пахнут картофельной шелухой и кастрюльками, потому что он каждый день, приходя с завода, моет посуду и варит картошку. И убирает кухню, в которой спит.
Это его обязанность — мыть кастрюльки и сковородки, чистить картошку, убирать кухню, потому что у нее и у дочки всегда должны быть наманикюренные пальцы, иначе господину директору противно смотреть на стенографистку, а покупателям нотного магазина, где работает дочка, неприятна продавщица, которая не следит за собой.
Женщина машинально взглянула на свои руки и вздрогнула от неожиданности: до сих пор она сжимала в руке апельсин! Она купила после концерта по дороге к метро пакетик апельсинов, как изредка делала, для мальчишки. И ей почему-то пришла в голову невероятная блажь — не съесть ли один апельсин самой. Блажь — ведь не девочка же она, чтобы лакомиться апельсинами (хотя и не такие уж они дорогие, даже для ноября, всего пара франков). И не больная на диете. И не транжира — умеет сводить концы с концами. Но так и не съела, заснула.