Анна Гавриловна, работавшая на полутора ставках, да еще неизменно избираемая председателем месткома поликлиники, помнила Клаву смутно. Помнила, что Клавка не только не красива, а прямо-таки уродлива. Косорота и косоглаза — детский паралич. Исчезла Клавка из квартиры так же неожиданно, как и появилась. С одной разницей: появилась тихо, а исчезла после внезапного взрыва ругательных выкриков на кухне. Соседи и сама тетя Варя почему-то скрыли тогда от Анны Гавриловны и Оленьки причину негодования всех жильцов, и лишь года два спустя стало известно, что Клавдия Родионова тайком таскала из квартиры на барахолку всякую всячину.
Сама же тетя Варя первая заподозрила неладное, когда застала Клавку, помадившую перед зеркалом губы, словно бы искривленные в безобразной усмешке. Откуда Клавка деньги взяла на помаду?
Заподозрила неладное тетя Варя, но растерялась, непонятное шевельнулось в душе, вдруг — с чего бы это? — вспомнила красные ленточки на куртках и на шинелях и огоньки цигарок в теплушке. И человек тот вспомнился. Мужчина тот сероглазый в шлеме красноармейца. Мальчик тот. Вроде как бы ее, теперешней тети Вари, сынок. Может, и жив-здоров?..
Перекрестилась: наваждение!..
Надо было бы настращать Клавку, а то и отстегать веником, прости, господи! А тетя Варя не стала ни увещевать ее, ни допытываться — только бога молила, чтобы не опозорилась фамилия Родионовых перед людьми.
Когда же Клавдию вся квартира поймала — уносила девка за пазухой из кухни будильник Семена Исааковича, — у тети Вари будто все внутри перевернулось. Себя винила: не досмотрела за девкой. Но защищать племянницу — грех такой на душу брать — не стала. Ибо возглашается в псалме Давида:
«Не дай уклониться сердцу моему к словам лукавым для извинения дел греховных»...
Не дала тетя Варя уклониться своему сердцу к лукавым словам племянницы для извинения ее греховных дел. Была тетя Варя тверда — не препятствовала обличению беззакония. И оказалась Клавка в трудовой исправительной колонии, бог весть где... Правда, за будильник — дело не политическое — срок дали небольшой, всего год с лишним. Но чувствовала тетя Варя — что-то в ней надломилось: словно наперекор крепко затверженным с монастырских лет правильным и очень подходящим к случаю божественным словам Псалтыря и Евангелия лезли в голову такие же божественные слова, которые все толковали наоборот:
«Кто из вас без греха, пусть первый бросит в нее камень».
И еще сказано в псалме:
«Я заблудился, как овца потерянная: взыщи раба твоего, ибо я заповедей твоих не забыл».
Разве Клавдия не заблудшая овца?
Тетя Варя послала племяннице посылку в колонию, написала ей строгое наставление. И в ответ получила от своей косоротой, косоглазой родной кровиночки такие заляпанные слезами и сверкающие любовью странички, такой, как в молитве Богородице говорится, рай словесный, всякой утехи и радости преисполненный рай, что восторжествовала душа тети Вари. И впервые в жизни не сдерживала своей радости тетя Варя, не спрашивала себя — греховно ли такое веселье духа или нет? Сидя в полутемной кухне, радовалась бывшая монашенка всем своим существом словам не божественной, а удивительной человеческой земной любви.
«...Здравствуйте, моя хорошая, любимая, золотая тетя Варя, наша бабуленька, золотая мамуленька, крепко мы вас целуем, желаем здоровья и доброго душевного спасения в вашей жизни. Прошу вас, от себя мне не отрывайте и не беспокойтесь за меня, берегите свое здоровье. От трудовых исправительных работ меня досрочно освободили. Событие большое в моей жизни — вышла замуж. Хотя вы думали, что я, как стану на ноги, вас забуду, а я, наоборот, вам все больше и больше буду писать и слать посылки. Для кого же мне слать, как не для вас? Кто меня не забыл, кто меня считал за человека? Вы не думайте, что ленивая, я — как метла, все успеваю делать, вот хоть у мужа спросите. Как встану в 4—5 часов, иду на базар, что продам с огорода, куплю чего надо и бегу домой, чай кипячу, мужа пою, кормлю. Как веретено кружусь! Дома приберу, бегу на огород помидоры собирать или что пропалывать, смотришь уже два часа, надо готовить обед. Пока сготовишь, опять время идет, а иногда помидоры, лук, огурцы покрошим или фрукты какие с хлебом поедим и идем обратно на огород, на свои дела. Работы много. Надо постирать каждый день. На солнце высохнет — одеваем. Спасибо богу, дает солнце, быстро сохнет. Вот мы как живем, слава богу, было бы здоровье, да войны не было бы — все будет! Только за меня не беспокоитесь и пишите чаще мне, описывайте все, что есть, А уж если немцы войну начнут — говорят, может так случиться! — сюда приезжайте! Я, тетя Варя, стала ведь уже размышленая женщина, ведь мне под 28 лет. Была бы я родная дочка вам и была бы около вас — вот какие мои мечты... Приезжайте вы ко мне, я очень соскучилась. Здесь вам будет хорошо, я не буду вас тревожить ничем, только буду стараться, как бы вам хорошо отдохнуть».
Читала Анна Гавриловна Клавкины письма так,словно постепенно вникала в обвинительное заключение, неопровержимо доказывающее ее, Анны Пахомовой, тяжкую вину.
В чем же вина-то? — пыталась возражать Анна, — сама же тетя Варя так установила, что на Ольгу тратила она все силы, а на Клаву внимания уже не хватало!
Но возражение не снимало с Анны Гавриловны чувства вины. Почему не рассказала она вовремя и по-хорошему дочке про Варю? Не рассказала, какой чистый сильный голос был у деревенской девушки, случайно попавшей в монастырь. Не рассказала, как, не думая о себе, дала Варя возможность ей, Олиной матери, получить образование — в голову не пришло Варе, что голос ее — редкость, дар божий, как говорится.
— Да ведь и мне это в голову не пришло! — чуть не выкрикнула Анна Гавриловна.
Почему она с Варей самой ни разу, после переезда из Харькова, не поговорила по душам? Спокойно смотрела, как все глубже и глубже затягивает Варю темный церковный мирок, как вера ее, по сути, идущая от душевной чистоты, постепенно превращает ее в бессловесное покорное судьбе существо.
Да, да, именно в этом была ее вина: в равнодушии к судьбе другого человека, в равнодушии, которое никакой замотанностью, никакими нагрузками и общественными поручениями оправдать невозможно.
Вот и провела Варвара Родионова из-за нее (да-да, из-за нее) жизнь в коммунальной квартире, в зашарпанной кухне.
Анна Гавриловна оглянулась так, словно увидела кухню эту впервые. Эти стены, окрашенные в два цвета: светло-коричневый, или, точнее, грязно-светло-зеленоватый. А посредине — разделяющая эти два цвета — темно-коричневая полоска, будто проведенная грязным пальцем. На стенах — листки объявлений, без обращений, то есть без слов: «товарищи», или «граждане» или «соседи». Просто:
«Проверяйте и закрывайте за собой горелки!»,
«Уходя, гасите свет!».
Пожалуй, не веревки для сушки белья, не грязные стены, а именно эти объявления — самое наглядное свидетельство того, что квартира — коммунальная.
— Господи, «коммунальная»! Слово-то какое хорошее — от коммуны, от романтики! — прошептала Анна Гавриловна, — значит, можно было сохранить здесь... ну, товарищество, что ли, заботу о человеке!
Почти с ужасом вспомнила сейчас Анна Гавриловна, как однажды она удивилась, когда кто-то сказал ей о тете Варе: «Она ведь еще по летам не старая женщина, она ведь ваша ровесница, но не до себя ей».
В представлении Анны тетя Варя была так стара, что даже не имело смысла считать, сколько ей лет. И сама же тетя Варя, когда спрашивали ее про возраст, хмуро ворчала:
— Что спрашивать-то? Сто лет, разве не видно?!
Когда-то она вырвала себе два передних зуба, да так и не вставила, все было некогда. Из-под вечной ее темной косыночки вылезала тоненькая косичка, и Аня лишь сейчас вспомнила, что косичка эта была не седая, а темная, и что глаза тети Вари за стеклами очков были не потухшие, а прямо-таки вперяющиеся тебе в лицо.