— Кому «нам»?
— Юрек, за работу, доски носить! — Мастер с особым ударением сказал «доски носить», чтоб парень, не дай бог, не вообразил, будто теперь он уже настоящий ремесленник.
Мастер был неистощимым пакостником, малейшую возможность использовал для того, чтобы навредить ближнему. Правда, таких возможностей было у него немного. Столяров и механиков он не трогал, потому что с квалифицированными рабочими было туго и цену себе те знали. Кроме того, они просто-напросто могли съездить ему по морде. Поэтому мастер придирался к тем, кто работал на дворе, — к Сильвеку, к ученикам, к Ясю Кунею, придурковатому возчику. Он, как хищный зверь, нападал на слабых. У него был девиз: «Проучить их так же, как меня в молодости». Во время мировой войны вбили ему в башку эту премудрость австрийские капралы, превратив его в поборника унтер-офицерской системы воспитания. Для него стало потребностью сеять вокруг страх и ненависть; в такие минуты он чувствовал себя как рыба в воде. Он был вне себя от радости, когда мог кому-нибудь насолить. Этот кретин чувствовал себя тогда счастливым.
По сигналу колокола все кончали работу и отправлялись домой, хлопая при выходе дребезжащей дверью столярного цеха. Приходил, еле волоча ноги, дед Потшеба, ночной сторож, и смотрел по углам, не обронил ли кто огонь.
Вот Сильвек Млодянек несет еду кроликам, которых стали разводить теперь вместо голубей в голубятне. К нему подходит Юрек и смотрит на пушистых зверьков, грызущих сочные листья осота. Есть тут белые с красными глазами и светло-серые с длинными ушами — бельгийские. Сильвек сунул руку в клетку и перебирает пальцами теплые шелковистые уши кролика. Под тоненькой кожей вдоль ушей — жилки, поэтому уши такие теплые.
— Значит, в школу идете, — говорит Сильвек, повернувшись к крольчатнику.
— Идем.
— Так… Ну, а я для этого слишком глуп. Два года назад, — Сильвек схватил Юрека за отворот куртки, — понимаешь, два года назад я испортил одну работу. Дали мне ее на испытание, хотели вывести в люди. Велели мне изготовить три стола. Я высверлил слишком широкие отверстия для ножек. Спешил, думал показать, какой я быстрый, ну и перепутал калибр сверл. Шипы потом просто провалились в эти дырки. Не дали мне даже работы кончить. Какой был крик! Мастер как раз за неделю до этого здорово напортачил и следов замести не смог, не удалось. Ну, и как только всплыло это дело со столами, привел он шефа в мастерскую, развел этак руками, словно богоматерь на иконе, и говорит: «Вот видите, они все время что-нибудь портят». Выгнал он меня из мастерской. Велел инструмент забрать, и с тех пор стал я истопником. Шеф смеялся и говорил: «Так тебе и надо, щенок, работы не уважаешь…» С тех пор я кофе варю, клей разогреваю, доски подношу, а ведь почти столяром был. Двенадцати лет пришел я в мастерскую и до сих пор мальчишка на побегушках. А мне уже двадцать. Ни рабочий, ни ученик. Платят мне столько же, сколько тебе. Половину жалованья чернорабочего. Неученый я, — добавил он, глядя из-под прищуренных век на Юрека, — неученый. Где мне учиться… Доски таскать — для меня в самый раз. Но я им когда-нибудь отплачу, этим трем свиньям. Да и мастеру не поздоровится…
Вдруг ему показалось, что он сболтнул лишнее. Он глянул на Юрека с подозрением, поднял большой палец кверху и прикусил кончик зубами. Это был воровской знак — дескать, не проболтайся.
Сильвек стоит возле будки и, высвистывая без конца одни и те же три ноты, перебирает в пальцах горячие и сухие уши кроликов. Он приучает их к свисту, хочет, чтоб они прибегали на зов, когда он весной выпустит их на травку. Юрек идет домой, деревянные подошвы хлопают по пяткам. «Сильвек мог бы быть нормальным человеком. Парень он прямой, добродушный», — думает Юрек.
VI
В школу надо было ездить на трамвае, который проходил под деревянным мостом, переброшенным над улицей Хлодной, в том месте, где она пересекается с Желязной. Трамвай шел через гетто. Но немцам это не нравилось, потому что с трамвайных площадок сбрасывали метки с продуктами. Приходилось обыскивать вагоны. Новое осложнение. Тогда немцы ликвидировали трамвайные линии, проходящие через гетто. Но верные своей педантичности, они разрешили рабочим и ученикам проходить по улицам еврейского района, если это сокращало им дорогу. Так продолжалось две недели, потом немцы сильно урезали территорию гетто. Они сделали это под тем предлогом, что значительная часть жителей вымерла. Впрочем, возможно, что они на этот счет долго не размышляли, просто отдали приказ — и точка.
По деревянному мосту над арийской частью города беспрерывной цепочкой, точно муравьи, двигались евреи. Мост соединял большое гетто с малым. Внизу со знанием дела была устроена железная загородка, с помощью которой евреи-полицейские регулировали движение; руководил их действиями жандарм, взмахивая время от времени жезлом с фанерным, ярко окрашенным кружком на конце. По его взмаху открывали и закрывали путь арийскому транспорту по Хлодной и еврейскому — по Желязной.
Осенью, когда над столом учителя рано загоралась тусклая желтая лампочка, когда с первыми дождями еще шире расползлись потеки на потолке аудитории, у Юрска появилась возможность проникнуть в гетто. Дорога, по которой он ходил в школу, вела по заселенным евреями улицам. Толстяк полицейский, дежуривший в намокшем плаще у входа, не поверил ему и, пожав плечами, сказал:
— Знаю я вас, спекулянтов. Войдешь, наберешь барахла, потом через другие ворота улизнешь. Водите меня за нос. Знаю я вас, спекулянтов.
Он явно рассчитывал на взятку, но в конце концов все-таки пропустил Юрека.
— С товаром выходи теми же воротами, понял?
На Хлодной жил Давид Шнайдер. В покрашенном в яичный цвет доходном доме с кариатидами на фронтоне все осталось без изменений. По-прежнему на лестничной клетке пахло кухней и болезнями.
Юрека встретили с изумлением, его рассматривали так, как рыбы рассматривают блестящую жестянку, попавшую к ним на дно. Наконец Давид отпустил руку приятеля, перестал похлопывать его по спине. Только тогда стало ясно, как тесно в квартире. На Юрека было устремлено множество незнакомых глаз. Была там девушка с белым лицом и с копной черных волос — красавица, ошеломляющая своей красотой.
— Гина, познакомьтесь, это мой одноклассник… можно даже сказать, друг.
Юрек удивился силе и стремительности ее рукопожатия.
— Это дядя Иегуда из Ловича. Познакомься с моим другом, дядя.
Иегуда выпрямил свое большое сухое тело. Он сидел над разобранными часами. Вынув из глаза лупу, спокойным движением подал руку и спросил:
— Вы не принесли хлеба?
Видно было, как он проглотил слюну. Когда Юрек покачал головой, он пробормотал:
— Простите, я думал… хлеб иногда еще приносят.
Движением жонглера он забросил лупу в глазницу, склонился над часами и разом заслонил широкой спиной свою крохотную мастерскую.
С антресолей в углу кухни слышалась не то монотонная песня, не то декламация. Оттуда свесилась голова с падающими на прищуренные глаза рыжими волосами. Мужчина спросил по-еврейски:
— Чужой… Что делает здесь чужой? — Потом он замотал головой и крикнул высоким, переходящим в стон фальцетом: — Ой, евреи, евреи…
Давид сказал ему что-то решительным тоном, и тот успокоился. Голова исчезла, и вскоре опять послышался распевающий молитвы голос.
Под антресолями стояли прислоненные к стене мольберты Давида с натянутыми на подрамники полотнами, там же были навалены куски картона и фанеры.
— Рисуешь? — спросил Юрек и в ожидании отрицательного ответа собрался было горестно покачать головой.
— Последнее время много рисую. Тебе покажу.
Давид стал копаться в кипе эскизов и картин, вытянув несколько работ, расставил вдоль стены, мать подкрутила карбидную лампу, стало светлее. Картины были неожиданные. Далеко ушел Давид от своих прежних спокойных натюрмортов, написанных в бронзово-зеленом колорите, от городских пейзажей, жемчужных, как внутренность раковины. На его новой картине под латунным небом шли евреи на фоне какого-то темного жуткого пейзажа. Пылало в темноте фосфорическим светом лицо Гины. Лицо дяди Иегуды, написанное резкими, размашистыми мазками, застыло, словно напряженная маска. Давид с беспокойством покосился на антресоли и быстро убрал картины.