— Сапог нету?
— Нету.
— Встань, пройдись.
Стах прошелся.
— Нет, приятель. Так дело не пойдет. Это для партизана не обувь. Как ты будешь бегать, прыгать, перелезать через забор? Никуда не годится. Ты что, бедно живешь?
— Да, небогато.
— Я постараюсь достать тебе сапоги. Какой у тебя размер?
На папиросной бумаге рядом с именем «Бартек» он поставил цифру.
До трамвайного кольца они шли пустырями, скользя по размокшей глине огородов. Шли быстро, широко взмахивая руками, ловя открытым ртом стремительный ветер с юга. В поле повеяло весной. Пахло влажной землей и перегнившей свекольной ботвой, оставшейся с прошлого года. Склоненный над парниками огородник крикнул что-то, недовольный тем, что топчут его участок. Ясь Кроне ответил ему отборной руганью. Его распирал молодой задор, он жаждал сразиться с целым светом.
— Чего дурака валяешь. Зачем зря человека обидел? — Петрик остановился и схватил Яся за руку. — Нашего, трудового человека. Глуп ты, браток, вот что. Велел бы я тебе подойти к нему да извиниться, но знаю, что получишь мотыгой в лоб, и поделом. Держи себя в руках. Не бросайся на людей. Думаешь, большой да сильный вырос, значит, все можно?
Расстались они у трамвайного кольца. Петрик плотнее запахнул полы брезентового плаща и ушел, придерживая руками шляпу. Ветер под вечер усилился, он гнал по небу бурые клочья туч.
— Весна, ребята, ей-богу, весна! — крикнул Стах и хлопнул себя по бокам, точно птица крыльями.
Наконец-то пришел командир и влил в них неукротимую жажду деятельности.
Это был счастливый и значительный день.
XIX
— Слышали, жиды войну начали. Ой, войну начали с немцами!
Сообщая новость, мастер Слупецкий старался придать своему голосу еврейские интонации. Юрека передернуло. Он, как ножом, полоснул мастера взглядом и проворчал:
— По-моему, пан Слупецкий, в этом нет ничего забавного.
Склоненные над верстаками спины распрямились. Люди глядели, затаив дыхание. Впервые в истории фабрики простой рабочий поучал мастера. Слышно было только, как за стеной монотонно гудели машины, а в столярном цеху ни один рубанок не свистнул, ни один молоток не стукнул.
— Мне тоже кажется, что в этом нет ничего смешного… — неожиданно ввернул работавший за соседним верстаком Фиалковский.
Посыпались вопросы. Говорили все сразу. Мастер умолк, его спина в сером парусиновом кителе ссутулилась, и, не сказав больше ни слова, он ушел в механический цех.
— Он тебе этого не простит, — предупредил Юрека Фиалковский. — Показал быку красную тряпку — теперь он не успокоится.
— Плевал я на него, — ответил Юрек. — Слушать тошно, Фиалковский. Эта скотина все уши прожужжала: «Ох, уже эти жиды, чтоб их черт побрал, их убивают, а им хоть бы что. Мы бы никогда до этого не допустили. Что за паршивый народ, даже противно. Хорошо, что немцы навели в этом деле порядок…» А теперь, когда евреи восстали, он издевается над ними, понимаешь, Фиалковский. Человечности его уже никто не научит. Я бы таких убивал на месте или возил в клетке с надписью: «Прошу плюнуть мне в морду».
Фиалковский кивнул в знак согласия, его маленькое личико расплылось в улыбке. Он представил себе Слупецкого за железной решеткой. Проведя фуганком по кромке доски, он вдруг наклонился к Стаху и шепнул:
— Как выйдет номер «Трибуны» про восстание в гетто, не забудь, принеси. Интересно, что напишут ваши. Посмотри-ка, какие евреи отважные. Впрочем, у них нет другого выхода. Все равно пойдут на мыло. Но это легко сказать: нет другого выхода. Бывает человека до того скрутят, что он думает: «Теперь уже все равно. Лучше сидеть тихо, а то еще хуже будет. Затаиться, спрятаться, будто меня вовсе нет».
Он повернул доску другим торцом, снял стружку, вьющуюся, как золотой пучок женских волос, и зашептал, вновь остановив фуганок:
— Легко сказать: «Другого выхода нет», а ведь не всякий, осознав это, возьмется за гранату. Я сам не знаю, как бы поступил на их месте… Поэтому я снимаю шапку и кланяюсь. — И Фиалковский действительно снял с лысины пропотевшую войлочную тюбетейку и поклонился северной стене барака.
За этой стеной, за рядами домов, за четырьмя десятками улиц простиралось гетто, сотрясаемое судорогами первых взрывов. Восставшие подожгли первые немецкие танки, которые, грохоча, сунулись стальными рылами за кирпичную стену. Стена стала для немцев непроходимой.
Малое гетто не примкнуло к восстанию. Немцы отрезали его от охваченного огнем массива домов. Здесь было тихо, как на кладбище, только гулко отдавались в тишине шаги жандармских патрулей да гремели одиночные выстрелы. Спрятавшиеся в домах люди ждали, когда наконец будет открыта дорога к платформе Гданьского вокзала, известная дорога, ведущая по улицам Смутной и Покорной. Сейчас ее преграждал огонь. Ждали. Давид сидел в квартире у братьев Зильбер на Теплой улице и страдал оттого, что вынужден сидеть сложа руки. Прошло несколько дней, и стало ясно, что ждать Еноха нет смысла. Енох должен был принести оружие: несколько гранат собственного изготовления и пистолет. В прихожей за дверью до сих пор стояли литровые бутыли с горючей смесью. Братья Зильбер старательно обходили эти бутыли. Они не снимали на ночь сапог и на всякий случай приготовили себе узелки. Впрочем, никто не раздевался. Давид не мог сомкнуть глаз. Заслышав шаги, он бросался к дверям: «На этот раз наверняка Енох».
— Енох, Енох… А если нет? Надо сидеть тихо и не поднимать зря шум. Тогда немцы подумают, что в квартире никого нет… — убеждал старший брат — музыкант.
Уже через два дня оба прокляли тот час, когда сказали Гине «да». Теперь ничего нельзя было сделать, в передней стояли эти проклятые бутылки, которые Давид стерег, словно они были наполнены золотым песком, а не желтым бензином.
Еще позавчера в ответ на слова Давида: «Наверно, Енох уже не придет», — Гина ответила: «Енох придет». Она сказала это без уверенности, потому что над большим гетто кружил «аист» и сбрасывал зажигалки. Она следила за ним, спрятавшись за камином. Сквозь городской шум, скрежет трамваев и стук железных колес пробивался сухой, захлебывающийся стрекот пулеметов. Шумным и красочным было пасхальное богослужение в этом году.
На четвертый день она сказала: «Нет смысла ждать дольше», — и спустилась вниз, в канализационную трубу. Она обещала вернуться на следующий день.
Давид, склонившись над люком, смотрел в глубину. Гина откинула голову назад, чтобы еще раз взглянуть на Давида, на его чернеющий профиль. Держась за железные скобы, она сходила все ниже. Ее бледное, отливающее жемчугом лицо растворялось во мраке. Давид опустил круглую крышку люка. Лязгнул металл. «Как крышка гроба», — подумал Давид, и ему захотелось броситься за ней следом, несмотря на непреоборимое отвращение к черной вонючей клоаке.
Но как пронести одному сорок бутылей с бензином? Завтра вернется Гина и приведет с собой Янкеля и Стефана. Они возьмут бутылки и пойдут на ту сторону. Может быть, приведут оттуда отряд, организуют штаб — очаг борьбы, от которого запылают другие, тлеющие в малом гетто очаги. Так говорила она, туго обвязывая вокруг щиколоток штанины брюк, взятых у младшего из Зильберов — дантиста. Надо было ждать три дня. И он ждал. Она не вернулась. Гина, медленно исчезающая в черном колодце, стояла у него все время перед глазами, другой он уже не мог ее себе представить.
Давид стал искать компас. Он бегал днем по всем этажам. Заходил в соседние дома, рискуя, что его подстрелят при переходе улицы. Хватал незнакомых людей за полы пиджака: «Компас? Нет ли у вас случайно компаса?»
Люди пожимали плечами. Некоторые думали, что это оригинальный вид помешательства. Люди настолько отупели, что голос извне не доходил до их сознания. Они настойчиво задавали себе один и тот же вопрос: «Что будет?» Задавали при каждом вздохе. Их головы были как огромные колокола, гудящие от однообразных ударов: вопрос — и ответа нет, вопрос — и ответа нет.